Ибо в писаниях Старого Викинга всё было иным. Жизнь всякого человека и всякий поступок его, всякий мотив и всякое следствие. Время, которое, по мысли Коменданта, являло собой слагающую нас материю, нашу основную сущность и жизненную силу, представало в отчётах Старого Викинга чем-то отдельным от нас, множеством равновесных кирпичиков, из коих складывалась стена настоящего, напрочь отгородившая нас от прошлого и любых знаний о самих себе.
Если в реальном мире повседневная жизнь Коменданта, его грёзы и кошмарные видения составляли некое единство, то в отчётах Старого Викинга они были безнадёжно разобщены и противопоставлены друг дружке. Кошмарам в них вообще не отводилось места, они угодили под запрет, о тайном сговоре между явью и грёзами, действительностью и мечтами не могло идти даже речи. Это был самый крупный мухлеж в истории азартных игр, никто не умел так передёргивать карты, как он, и я иногда ловил себя на мысли о том, какую гордость испытал бы маршал Блюхер, узнай он, чем занимается ныне его давний партнёр по игре в скат.
Позволю себе заметить, что и я сам всё больше восхищался Йоргеном Йоргенсеном, и это чувство только усилилось, когда я на седьмую ночь обнаружил заначку датского шнапса, припрятанного позади горы неиспользованных бланков запроса на отпуск казённого имущества, подлежащих направлению в Интендантство. По мере того как я продолжал читать, сидя возле круглого стола, при бледном и мягком, как воск, свете летней луны, прерываясь лишь затем, чтобы прихлопнуть комара, или плеснуть в стакан ещё шнапса — немного, всего на толщину пальца, — или быстренько помочиться в отверстие под столом, росло моё преклонение перед изобретательностью Старого Викинга; я дивился тому, сколь невероятно хитро и тонко, до мелочей продумано им всё в той вселенной, которую он создавал столько лет для своего хозяина, — какими бы малозначительными эти мелочи ни являлись, они были тщательно обмозгованы, точно определены и скрупулёзно сведены в таблицы.
Мне оставалось лишь восторгаться творениями Йоргенсена: чего стоили, к примеру, нескончаемые пронумерованные столбцы одной его таблицы, в которой он представил статистику, подтверждающую, что в течение целого ряда лет порка применялась всё реже, или рукописные сборники духовных наставлений, или чертежи новых камер, и так далее, и так далее — всё это отражало медленный, но неуклонный процесс замены старого порядка, для поддержания коего были необходимы телесные наказания, дабы подавлять свойственную каторжникам брутальность, новыми, более просвещёнными методами, такими как одиночное заключение и духовное посредничество миссионеров-квакеров.
Вне всяких сомнений, такая работа забирала уйму времени и сил, однако, пользуясь шаблонами и образцами, изучив законы причинно-следственных связей — коим не подчиняется подлинная жизнь людей, но знанье коих необходимо, когда описываешь её на бумаге, — он создал образ поселения, где низменным наклонностям каторжан достойно противостояла находчивость начальства; то был пример того, как не слишком строгая, однако не попустительствующая дисциплина превращает воришек в работников, хоть и ленивых, а полуязычников делает добрыми христианами.
В недрах написанных им томов были погребены — и тесно переплетены, как бесчисленные корневища пырея, тянущиеся под землёй нескончаемыми нитями, — отдельные истории отдельных людей, которые при желании удавалось вытащить, пусть и не без труда, на поверхность, в основном истории каторжников, но и тюремщиков тоже, и в том числе повесть о приземлённой, хоть и успешной карьере лейтенанта Хораса, который не хватал с неба звёзд, но всё-таки стал Комендантом, — малодостоверная, как жизнеописание любого святого. Происхождения он был самого простого, родился в домишке, который собственными же руками и построил, из рядовых 91-го полка дослужился до офицерского чина, получив оный за усердие при исполнении различных административных обязанностей и беспорочную службу штаб-офицером в Британском Гондурасе, а также за гуманное и просвещённое обращение с индейцами перед массовым их истреблением и последующим своим переводом на Сара-Айленд, причём особая человечность его подтверждалась копиями нескольких писем, посланных им близкому другу, Вильяму Вильберфорсу, в коих не раз утверждалось, что рабство есть зло.
Я не мог не выпить за столь славную тюрьму — такую чудесную, что вы бы ещё с радостью приплатили, только бы уехать из Англии и поселиться здесь; выпил я также и за то, что он, как и Господь Бог, наделил нас, каторжников, свободою воли, то есть правом выбора между добром и злом. Снова и снова поднимал я стакан, воздавая должное новым и новым искусным подделкам вроде перехваченной переписки каторжников (коим та была строго воспрещена) — в письмах сообщались подробности, подтверждающие то, о чём говорилось в официальных отчётах и приказах по колонии: каторжники бросали инструменты и отказывались работать, пока не будут удовлетворены некоторые их требования или жалобы. На одной из полок, под самым потолком я даже нашёл бутылки с лоскутками человеческой кожи, снятой с повешенных; на них, словно гербы, красовались многочисленные татуировки — повествования о судьбах, полных приключений и наказаний и оставивших след во многих томах, куда были скопированы письма казнённых; посредством сей корреспонденции клочки настоящей человеческой плоти были связаны с жизнью — нет, наполнены самим дыханием её — благодаря вымыслам Старого Викинга; и я выпил за каждый плававший в стекле якорь с ангелом, за каждый девиз, наколотый синей краскою, за всех до одного.
И так далее, и так далее — чем больше удивительнейших историй я прочитывал, тем меньше шнапса оставалось в бутылке. Снова и снова я поднимал за Йоргенсена безмолвные свои тосты, и стоило стакану опустеть, как мне представлялось единственно справедливым и даже должным наполнить его опять, дабы ещё раз выпить за созданный им чудесный мир — карательную систему, основанную на массовом переселении оступившихся благожелательными властями, где меры устрашения применялись лишь иногда и заслуженно, где человек делал добро чаще, чем причинял зло. Сей мир не был актом творения, благого или злого, в ходе которого люди каждый раз создавали себя заново, но системою, в коей всякий наделялся своей малозаметной, но весьма существенной ролью, имел свою задачу, своё предназначение, как, например, головка поршня или ремень в тех паровых машинах, которые ткач из Шотландии когда-то тщетно пытался искоренить.
Я опрокинул за воротник ещё одну порцию — в честь всевозможных машин и систем, — а далее у меня голова пошла кругом от смелого, наглого бесстыдства всех этих подложных отчётов и писем, приказов и распоряжений, не допускавших даже возможности того сводящего с ума, чудовищного кошмара, с коим я был, увы, слишком близко знаком и частью коего сам являлся.
Я поднял тост за тотальное отсутствие чего-либо подобного и выпил за это, а также за новую, ещё более яркую и великолепную ложь. Затем тосты иссякли, и я закончил тем, что просто вылакал из горлышка остатки шнапса, а в результате ощутил тошноту и чувство вины и затревожился, не является ли мир Йоргенсена тем самым адом, который возник во взгляде ломателя машин за миг до того, как он был осёдлан Капуа Смертью.
Потом — но тут стыд, который я испытываю в данную минуту, не позволяет мне говорить о себе иначе, как в третьем лице, — потом Вилли Го-улд почувствовал позыв к тому, чтобы изрыгнуть всё лишнее, что в нём находилось. Не то чтобы он почитал извержение рвотных масс дурным делом, ведь Доктор не единожды говорил ему, что сие освобождает организм от нежелательных соков и мокрот, вызывающих меланхолию, а также предотвращает ужасы метеоризма и похмелья, кои могут приключиться на другой день.