Мне следовало сразу догадаться по той небрежной манере, с какой он в последнее время носит свой красный мундир не застёгнутым на все пуговицы, что его мучает позыв Неутолённой Страсти. Желания его оказались воистину грандиозны.
— Я хочу, — заявил он, и голова его дёрнулась назад, сразу и высокомерно, и нервически, выдавая мечту вкусить запретный плод, который мог обернуться для него отравой, — стать Художником.
Я стал уверять, что есть и худшие разновидности честолюбия, но в ту минуту не сумел вспомнить ни одного подходящего примера.
Чем более он настаивал, тем краснее становилось его лицо и тем сильней дёргалась голова. И чем резче она двигалась, чем ярче обозначалась приливающая к физиономии кровь, тем сильнее выпячивались губы, словно в стремлении преодолеть какой-то детский дефект речи. И чем более выдавались эти губы, точно рыло солнечника с его способным чуть не до бесконечности выдвигаться вперёд ртом, тем более я терялся в догадках, действительно ли он мне что-то говорит или пытается высосать из меня своим невероятным ртом то самое важное, что должно питать его безумные эстетические устремления.
Затем, наверное, его одолела ностальгия по добрым старым временам, и он задал мне хорошую трёпку, пустив в ход даже сапоги. После чего я заверил тюремщика, что он обладает всем необходимым для успешной карьеры живописца, но, к сожалению, рот мой слишком сильно распух, чтобы я смог доставить ему удовольствие, перечислив, что именно, а ведь его действительно отличали и должная посредственность, и способность жестоко расправиться с вероятными соперниками, и желание не просто самому добиться успеха, но и увидеть, как неудача постигнет собрата по цеху, а также потрясающие неискренность и способность предать. Фортуна благоволит глупцам, хотелось мне объяснить ему, но я только и сумел, что выплюнуть зубы вместе с кровью. Тогда Побджой расплакался и заговорил про вечное своё невезение; ему не пофартило, когда его забрили в солдаты, затем он имел несчастье отправиться служить в этакую даль, в этакую глушь, но худшая неудача состоит в том, что ему приказали сторожить таких олухов, как я. Мне удалось-таки привести свои губы в движение, и я завёл очередную историю, чтобы позабавить, утешить и хоть как-то воздать за его несчастную долю, но это лишь опять разозлило его, и он велел мне заткнуться.
— Я позабочусь о том, чтобы тебя утопили и четвертовали, — заорал он, — я сам лично стану сечь твою спину, пока от неё ничего не останется, пока все девять хвостов кошки не выскочат с противоположной стороны, чтобы пощекотать тебе грудь!
Он шмыгнул носом, втягивая поглубже сопли, и, когда те достигли глотки, прочистил её, а затем сплюнул, попав-таки в меня, и спросил:
— Ты что, правда такой полоумный, Гоулд?
Я был не настолько глуп, чтобы спорить с представителем власти, а потому, отирая лицо рукой, смиренно признал его правоту.
— Заткнись! Немедля заткнись, ты, тупой ублюдок, или ты настолько туп, что не можешь понять, насколько осточертел мне со своими дурацкими россказнями? Если ты ещё скажешь хоть слово, я опять задам тебе взбучку!
И я рассказал ему про некоего Неда Хеннесси родом из Уотерфорда, который был такой простачок, что приятели однажды вздумали разыграть его. Они обставили дело так, будто один из них умер, положили его в гроб и попросили Неда Хеннесси покараулить ночью с пистолетом — на случай, если потусторонние силы захотят выкрасть их друга. Посреди ночи предполагаемый труп поднялся и сказал: «Привет, Нед!» — а тот, напуганный темнотой, вытащил пистолет и — бац! — влепил заряд падкому на шалости приятелю прямо в лоб!
— Заткнись, — устало произнёс Побджой.
— Вот такой субъект, — заключил я, — был Нед Хеннесси.
Всё это время Побджой исправно колотил меня кулаками, бодал головой, даже несколько раз ударил ящиком с красками, однако ногами больше не бил, и я понял, что в сердце своём он сменил гнев на милость. Бедный Побджой!
— Такой человек, как вы, — начал я, но речь моя была неразборчива, ибо слова перемешивались с кровью, которая всё продолжала идти, да и говорить лёжа на холодном полу весьма неудобно, — вступивший в пору зрелости и расцвета… — Но тут я услышал, как хлопнула дверь камеры и заскрежетали засовы, и, выхаркнув последние зубы, должен был признать, что встреча вышла не совсем дружеской, что я теперь остался без красок и что на сей раз мне, похоже, действительно крышка.
Когда на следующее утро я снова повис на высоком зарешечённом окошке моей камеры и глазел по сторонам, взгляд мой уже сторонился виселицы, стараясь останавливаться на далёких столбах дыма, которые с каждым днём всё более приближались к нам со стороны Френчменз-Кэпа. Прочих обитателей колонии поначалу весьма мало занимал сей надвигающийся пожар, пожиравший не отмеченные на картах сосновые и миртовые леса, которые Комендант ещё не успел продать, а японцы — вывезти. Никто не поверил бы, вздумай я объяснить, как начался сей пожар, да и кому, скажите на милость, я мог бы о том поведать? Кому я мог сообщить, что растопкой для пламени послужила поэзия самой Системы?
Вначале мы все рассматривали сей огнь лишь через призму собственных мелочных интересов. Для некоторых арестантов насыщенный гарью воздух стал ещё одной принадлежностью мира насилия, который виделся им одной большою тюрьмой, тогда как помрачённый сиянием золота взор Коменданта узрел в сём бедствии лишь возможность новых успехов на почве коммерции; он тут же послал эмиссаров куда-то в португальские колонии с предложением о поставке древесного угля, который, как и ртуть, необходим для извлечения золота из руды, добываемой в отдалённых джунглях Нового Света; таким образом, каждый смотрел на пожар как на часть собственного мирка или, лучше сказать, как на продолжение оного, между тем как огню предстояло положить конец всему тому универсуму, в коем мы жили.
За пять дней до казни с неба начали падать хлопья пепла и сажи. Когда ветер набрал силу, на нас обрушился настоящий дождь из обуглившихся листьев мирта и обожжённых веток папоротника; они полностью сохранили форму, но стали чёрными и хрусткими, эти знаки нашей судьбы, порхающие повсюду, слетающие на плечи и головы вестниками бед, насланных из иного мира, из другого времени; однако мы неверно истолковали их, а потому сие кружение оказалось напрасным.
За трое суток до казни выпало столько пепла, что в некоторых местах воздвиглись сугробы, в кои нога проваливалась до бедра, и к следующему утру только крыши бараков, верхние этажи самых высоких зданий да узкие проулки, которые команда колодников расчищала всю ночь в поте лица, напоминали, что на сём острове, выглядевшем теперь огромной кучей золы, некогда существовало поселение.
Северо-восточный ветер всё крепчал и крепчал, пожар ещё более разгорелся и подступил ближе; и каторжники, где бы они ни находились: в камерах смертников ли, в командах колодников или на тёплых местечках, — ощутили его силу, осознали вполне его мощь и поверили, что это дело рук Брейди, часть его грандиозного замысла, по исполнении коего мы все станем свободны — о, сколь велик сей человек! Использовать поработившую нас природу, заставить её освободить порабощённых и в то же время уничтожить себя саму! И они стали ждать, когда наконец сей великий муж, и Маккейб, и остальные его сподвижники нагрянут, словно величественные всадники Апокалипсиса, вырвавшиеся из ада в предначертанный день, чтобы творить огненный, праведный суд под гром своих мушкетов.