Поначалу он не хотел верить в ее чувство к себе. Позже отмахнулся от него, сочтя похотью, и, наконец, когда отрицать это чувство стало уже невозможно, все больше и больше поражался его животности, его мощи и свирепости, в которую едва верилось. И если эту жизненную силу человек с такой низкой самооценкой, как у Дорриго Эванса, порой воспринимал как слишком огромную и слишком необъяснимую, то понемногу он понял, что сила эта к тому же неумолима, неизбежна и сокрушающа. И сдался ей.
Желание обуревало их теперь неустанно. Они стали опрометчивы, при любой возможности предавались любовным утехам, жадно используя укромные уголки и минуты, которые в один миг могли привести к разоблачению, позволили бы всему миру, подглядев, удостовериться, что они это «они», увидеть их. Отчасти они сами к этому стремились, отчасти хотели этого, отчасти избегали и отчасти скрывали, но всегда у них от этого захватывало дух. Океан вздымался и пробивался сквозь толстые базальтовые стены «Короля Корнуолла», а внутри их усилия медленно сливались в единое целое, тела покрывались бисеринками и сплетались, оскальзываясь в поту. Утехам любви они предавались на пляжах, в океане и (с меньшими удобствами) в кабриолете на улице позади «Короля Корнуолла», над пивным бочонком в прохладном укромном уголке подвала, а однажды даже на кухне очень поздно ночью. Противиться напору ее прибоя он не мог.
После утех его преследовало ее лицо, лишенное всякого выражения, такое близкое, такое далекое, вглядывающееся в него и сквозь него – далеко за него. Казалось, в таких случаях она впадает в какой-то транс. Брови так четко очерченные, такие сильные, сияющая голубизна ее глаз, серебряная в ночном свете, взгляд, кажется, не сосредоточен ни на нем, но направлен прямо на него, губы слегка приоткрыты, но не в улыбке, а в легчайшем замирающем дыхании, приходилось склоняться и приближаться щекой, чтобы ощутить на коже это еле заметное дуновение, чтобы убедиться, что это не видение, это она – она в постели с ним. И чувствавал он не радость или гордость, а удивление. В погруженном во тьму гостиничном номере он думал, что еще никогда не видел ничего настолько прекрасного.
Однажды, когда Кейт рано уехал в город на встречу, она пришла к Дорриго в номер утром. Они поболтали, а когда она поднялась уходить, обнялись, поцеловались и упали на кровать. Она раскинула ноги, он, наполовину оставаясь на ногах, наполовину согнувшись, оказался в ней. А когда глянул на ее лицо, то ему показалось, что она витает где-то, а то и вовсе не замечает его.
Глаза ее разгорались все ярче и ярче, но странным образом смотрели в никуда. Губы раскрылись ровно настолько, чтобы дать выход ее учащенному поверхностному дыханию: короткий повторяющийся каскад вздохов, – частью вызываемых ее ответной страстью, а частью – каким-то исступлением, которое владело ею одной. Его напугала отрешенность, которая виделась на ее лице. Будто на самом деле, если она и ждала от него чего-то, так именно этого стирания памяти, забвения, а их страсть должна была привести к ее исчезновению из этого мира. Будто он был для нее всего лишь средством перенестись в другое место, такое далекое, настолько ему неведомое, что в нем на какое-то время поднялось гнетущее чувство обиды. А когда она принялась неистово вздыматься, затягивая его в себя, он понял, что его собственное тело проделывает тот же путь. «Неужели она считает, что все это и есть я?» – раздумывал он. Это не был он. Для него это тоже было загадкой.
Так и шло оно, то нескончаемое лето, и завершилось, как лихая поездка угонщиков машины, налетевших на столб: в одну из воскресных ночей Кейт сообщил Эми, что все знает, что все время знал.
Кейт Мэлвани начал с самого начала, и стало ясно: от него ничего не ускользнуло. Ехал он еще медленнее, чем обычно, поскольку в соответствии с правилами затемнения уличные фонари не зажигались, в окнах домов не было видно света, а фары всех машин были укрыты чехлами с щелями-прорезями.
– Я знаю, – сказал он. – Все время знал. – Днище машины тряслось под ногами Эми. Она старалась забыться в этой тряске, но в каждом потряхивании ей, казалось, только и слышалось: «ДОРРИ – ДОРРИ – ДОРРИ». Она не в силах была поднять глаза на мужа и неотрывно глядела прямо в надвигающуюся ночь.
– С самого начала, – говорил он. – Когда он заявился в бар и спросил меня.
Казалось, между предложениями пролетали мили. Машина, похоже, затерялась в бесконечной тарахтящей черноте. Она изо всех сил старалась выбросить это из головы, но ощущала только одно: исходящую от Кейта печаль, печаль, от которой мир, казалось, пустел. Хотя машина тряслась и подпрыгивала, все вокруг, казалось, сплошь молчание, одиночество и гробовой покой. Таким она видела мужа всего один раз, когда прошлым лето умерла от туберкулеза его любимая сестра.
Наверное, подумала она, это тоже вид печали. Нет ни радости, ни чудес, ни смеха, ни сил, ни света, ни будущего. Надежда и мечты – лишь остывший пепел от угасшего огня. Нет ни разговора, ни спора. Ведь если по правде, о чем тут говорить? Это смерть. «Смерть любви», – подумала Эми. Вот сидит, вперед подался, столько расщепленных колышков отчаяния выпирает из сидящей мешком неуклюжей одежды: коричневые оксфордские штаны, зеленая рубаха из твида, замызганный шерстяной галстук.
– По-моему, это наглость, – сказал Кейт.
Эми Мэлвани возражала изо всех сил, не говоря правды, той правды, что к тому времени ничего уже не было. Говорила, что тогда они были незнакомы, если не считать одной случайной встречи: в книжном магазине, о чем, напомнила она Кейту, она ему уже рассказывала, там (что до некоторой степени было правдой) ничего не произошло.
– «Ничего»? – повторил Кейт. Он, как всегда, улыбался, улыбка ужасала ее и в равной мере стыдила. – У тебя нутро узлом не стянуло? – продолжал он. – Ты никакого волнения не почувствовала, нервишки не заиграли, когда с ним говорила? – Не желая врать, она ничего не сказала, зная, что молчание означает признание, черт его подери, только слова были бы еще хуже.
– Вот видишь, я же знаю тебя, Эми. И знаю, что – чувствовала.
«Откуда ему знать? – думала она. – Откуда он мог бы знать, когда мы сами не знали?» И все же он – знал.
Будь он другим, она бы решила, что он блефует. Но Кейт Мэлвани был бесхитростен. У него установились прискорбные отношения с истиной, от которых она заставила себя избавиться с тех пор, как встретила Дорриго. Она никогда не говорила первое, что придет в голову, скорее уж третье, а то и четвертое, да и то только после того, как все было выверено на предмет несуразностей и нестыковок. Зато когда говорил Кейт, он выкладывал именно то, что было у него на уме. Он давно знал, он все время знал и носил свое ужасное знание, как и многое другое, молча, терпеливо, не жалуясь, до той самой ночи, когда они возвращались от Робертсонов, когда что-то открылось ему в кромешной тьме и сдерживаться дальше не стало сил.
Брак их и после лета оставался вполне уютным, наверное, даже стал еще уютнее, казалось Эми, когда она задумывалась об этом. Представлялся чем-то вроде мебели эпохи короля Эдуарда с набивкой из конского волоса, заменить которую после женитьбы он отказывался, несмотря на все ее просьбы: просевшая, уютная, если кто успел пригреть для себя мягкое местечко и не садился там, где жестко. Кейт был бескорыстен, и он был добр. Увы, он не был Дорриго. И ей все труднее и труднее давалось обманывать себя тем, что это любовь. Она чувствовала: их брак увядает. Она вновь примирилась, что он рядом, с их постелью и с истертым желтым бархатным покрывалом, которое складывала каждую жаркую ночь, дружелюбно, тихо, но тая в себе свою внутреннюю жизнь, кутерьму, уносившую ее куда глаза глядят. Порой ей становилось невмочь от желания пасть на колени и признаться. В своей вине, пережить которую могла днем. Зато ночью, в предрассветные часы виной этой полнился желудок и грудь подпирало так, что приходилось задерживать дыхание, чтобы справиться с гнетущей тяжестью. Ей не нужно было его отпущение грехов, хотелось всего лишь чистоты в согласовании ее правды с ее жизнью, а согласовав, надо было встать, отвернуться и уйти навсегда.