Итак, прошу вас, сударь, сообщить ей новые мои намерения и ходатайствовать перед нею о назначении мне, ввиду особых обстоятельств, личного свидания. Тогда я смог бы отчасти искупить мою вину перед нею мольбой о прощении и в качестве последней жертвы уничтожить на ее глазах единственные сохранившиеся свидетельства моей ошибки или проступка, в котором перед нею повинен.
Лишь после этого предварительного искупления осмелюсь я повергнуть к ногам вашим постыдное признание в длительных заблуждениях и умолять вас о посредничестве в примирении еще гораздо более важном и, к несчастью, гораздо более трудном. Могу ли я надеяться, сударь, что вы не откажете мне в помощи, столь насущной и столь для меня драгоценной, и что вы соизволите поддержать мою слабость и направите стопы мои по новому пути, которого я пламенно жажду, но – признаюсь в этом, краснея от стыда, – сам отыскать не способен!
Ожидаю вашего ответа с нетерпением человека, кающегося и стремящегося загладить содеянное им, и прошу принять уверения в признательности и глубоком почтении вашего покорнейшего слуги и проч.
P.S. Предоставляю вам право, сударь, если вы найдете нужным, дать это письмо полностью прочесть госпоже де Турвель, которую я буду считать долгом своим уважать всю жизнь и в чьем лице я не перестану чтить ту, кого небо избрало своим орудием, чтобы вернуть мою душу на стезю добродетели, явив мне трогательное зрелище ее души.
Из замка ***, 22 октября 17...
От маркизы де Мертей к кавалеру Дансени
Я получила ваше письмо, мой слишком юный друг, но прежде чем выразить вам благодарность за него, я должна вас пожурить и предупреждаю, что если вы не исправитесь, то я перестану вам отвечать. Послушайте меня, оставьте этот умиленно-ласковый тон, который превращается в какой-то условный язык, когда он не является выражением любовного чувства. Разве дружба говорит таким стилем? Нет, друг мой, у каждого чувства есть свой, подобающий ему язык, а пользоваться другим – значит искажать мысль, которую стремишься высказать. Я хорошо знаю, что наши дамы не понимают обращенных к ним речей, если они не переложены до некоторой степени на этот общепринятый жаргон. Но признаюсь, мне казалось, что я заслуживаю того, чтобы вы меня с ними не смешивали. Я не на шутку огорчена – быть может, больше, чем следовало бы, – что вы обо мне так неверно судили.
Поэтому в моем письме вы найдете лишь то, чего недостает вашему: искренность и простоту. Например, я скажу вам, что мне было бы очень приятно видеть вас подле себя, что мне досадно быть окруженной только людьми, нагоняющими на меня скуку, вместо тех, кто мне нравится. А вы эту же самую фразу переводите так: научите меня жить там, где вас нет! Таким образом, если, предположим, вы будете находиться подле своей любовницы, то не сможете существовать в ее обществе без меня в качестве третьего лица? Какой вздор! А эти женщины, которым не хватает только одного – быть мною, может быть, вы находите, что и вашей Сесили этого не хватает? Но вот куда заводит язык, которым сейчас злоупотребляют настолько, что он становится бессмысленнее жаргона комплиментов и превращается в сплошные формулы, в которые веришь не больше, чем в покорнейшего слугу.
Друг мой, пишите мне лишь для того, чтобы высказывать свои подлинные мысли и чувства, и не посылайте мне набора фраз, которые я найду сказанными лучше или хуже в любом модном романе. Надеюсь, вы не рассердитесь на то, что я вам сейчас говорю, даже если обнаружите в моих словах некоторую долю раздражения. Ибо я не отрицаю, что испытываю его, но, чтобы избежать даже намека на недостаток, в котором я вас только что упрекнула, я не скажу вам, что это раздражение, быть может, усилилось от разлуки с вами. Мне кажется, что при всех обстоятельствах вы стоите больше, чем один процесс и два адвоката, и, может быть, даже больше, чем преданный Бельрош.
Как видите, вместо того чтобы огорчаться моим отсутствием, вам следовало бы радоваться: ведь никогда еще я не говорила вам таких любезностей. Кажется, я заразилась вашим примером и принимаю с вами жеманно-умиленный тон. Но нет, я предпочитаю держаться своего чистосердечия: лишь оно одно может быть свидетельством моей нежной дружбы и участия, ею внушенного. Как радостно иметь юного друга, чье сердце отдано другой женщине! Не все женщины со мной согласятся, но таково мое мнение. Мне кажется, что с гораздо большим удовольствием отдаешься чувству, которое тебе ничем не угрожает. Поэтому я приняла на себя, может быть, и слишком рано, роль вашей наперсницы. Но вы выбираете себе столь юных возлюбленных, что заставили меня впервые почувствовать, что я начинаю стареть! Вы хорошо делаете, что готовите себя к такому длительному постоянству, и я всем сердцем желаю, чтобы оно оказалось взаимным.
Вы правы, подчиняясь чувствительным и благородным доводам, которые, как вы сообщаете, отдаляют ваше счастье. Длительная самозащита – единственная заслуга, остающаяся тем, кто не всегда может устоять. Для всякой другой, кроме такого ребенка, как малютка Воланж, я считала бы непростительным не уметь уклониться от опасности, о которой она достаточно предупреждена, раз уж сама признается в своей любви. Вы, мужчины, понятия не имеете о том, что такое добродетель и чего стоит поступиться ею! Но мало-мальски рассудительная женщина должна понимать, что, не говоря уже о грехе, даже слабость для нее – величайшее несчастье. И я не допускаю мысли, чтобы женщина могла ей поддаться, если хоть минутку над этим поразмыслила.
Не ополчайтесь против этой мысли, ибо она-то главным образом и привязывает меня к вам. Вы спасаете меня от опасностей любви. И хотя я доселе и без вас умела от нее защищаться, я согласна быть вам благодарной за помощь и буду за это любить вас еще больше и крепче.
А затем, любезный мой кавалер, да хранит вас господь.
Из замка ***, 22 октября 17...
От госпожи де Розмонд к президентше де Турвель
Я надеялась, милая дочь моя, что смогу, наконец, успокоить вас, но с огорчением вижу, что лишь усилю вашу тревогу. И все же не беспокойтесь: племяннику моему отнюдь не грозит опасность и нельзя даже сказать, чтобы он был по-настоящему болен. Но с ним действительно происходит что-то странное. Ничего не могу в этом понять, но я вышла из его комнаты крайне опечаленная, может быть, даже в некотором страхе, и теперь раскаиваюсь в том, что заставляю вас разделять со мной этот страх, хотя и не могу удержаться от того, чтобы не побеседовать с вами о нем. Вот мой рассказ о происшедшем: можете не сомневаться в его точности, ибо, проживи я еще восемьдесят лет, мне не забыть впечатления, которое произвела на меня эта грустная сцена.
Итак, сегодня утром я была у племянника. Когда я вошла, он писал: стол его завален был разными бумагами, над которыми он, видимо, работал. Он был так поглощен этим делом, что я уже дошла до середины комнаты, а он еще даже не повернул головы, чтобы посмотреть, кто вошел. Я сразу заметила, что, едва увидев меня, он постарался придать своему лицу спокойное выражение, и, может быть, именно это обстоятельство и заставило меня приглядеться к нему повнимательней. Правда, он был полуодет и не причесан, но я нашла его бледным и изможденным; особенно изменились черты его лица. В глазах его, обычно, как вы знаете, живых и веселых, были видны печаль и тоска. Словом, говоря между нами, я не хотела бы, чтобы вы видели его в таком состоянии. Ибо зрелище это было очень трогательным и, думаю, весьма способным вызвать в женщине нежную жалость – одну из самых опасных ловушек любви.