Мы посмотрели к северу. Глаза заслонили от света маяка. Свет проехал. Еще одна звезда полетела к морю.
— Я тебе скажу, как оно было, когда она умерла, — сказала Айлса. — Было так, будто весь мир стал домом дьявола. И никогда больше не будет в нем ничего хорошего. Никогда не будет света.
И поцеловала меня в щеку.
— Я люблю тебя, Бобби Бернс, — говорит.
Чувствую — лицо прямо запылало.
— Ну, скажи, Бобби, — говорит. — Скажи, что и ты меня любишь.
— Я люблю тебя, Айлса Спинк.
И мы бросились бежать: друг от друга, от света звезд, от морского прилива, от страшных пещер ночи, от Бога, который то ли есть, то ли нет, от дьявола Макналти, от боли в сердце, которая того и гляди раздавит.
— Спокойной ночи, Бобби! — крикнула Айлса.
— Спокойной ночи, Айлса. Спокойной ночи!
Я как вошел — давай маме рассказывать.
— А я видел… — говорю.
А она приложила палец к губам.
— Тише, Бобби, — говорит. И наверх показывает. — Он уснул, ему надо поспать. Завтра в больницу.
— Я видел Макналти на берегу, — шепчу.
— Да что ты?
— Он шел к северу.
— Правда?
Голову наклонила, слушает. Послышалось, как папа то ли захрапел, то ли застонал во сне.
— Макналти? — шепчет мама.
— Было темно, плохо видно, но это был он.
Она рассеянно так погладила меня по плечу.
— Может, тебе просто показалось, Бобби, — бормочет.
— Может. Мам, а что с ним такое?
— Да ничего, сынок. Скоро узнаем. Может, он здоровее здорового.
Прислушались. Глубокая тишина — и бесконечное бормотание моря.
Опять на биологии. Сидим вокруг стола, все вместе, собрались вокруг мисс Бют. У нее в руках — стеклянная банка. А в ней какие-то уродцы плавают — головы, лапы и хвосты все перекошены, потому что стекло выгнутое и жидкость внутри.
— Только сегодня ведите себя как следует, — говорит.
Мы кивнули.
— Да, мисс, — говорим. — Честное слово даем, мисс.
Выдохнули, вспомнив про Тодда. Глянули на закрытую дверь.
— Не только в этом дело, — говорит.
И начала снимать с банки крышку.
— А еще и потому, что когда-то они были живыми. И, как и все живые существа, священными.
Сняла крышку, оттуда поднялся странный запах формалина. Некоторые зажали носы и рты руками. Некоторые от страха вообще дышать перестали. Она положила крышку, взяла щипцы.
— Когда-то они были живыми, как и вы, — говорит. — Помните об этом.
Опустила щипцы в банку. Вгляделась, аккуратно там пошевелила. Потом ухватила щипцами голову, вытащила какое-то существо. Подержала пару секунд над банкой, чтобы жидкость стекла. Положила на чистую белую салфетку. Лягушка. Подняла снова, переместила к себе на ладонь, показала нам длинные, мощные задние лапы, короткие передние. Показала перепонки, гладкую блестящую кожу.
— Посмотрите, как безупречно она сотворена, — говорит. — Как безупречно приспособлена к жизни между водой и воздухом.
И погладила лягушку по щеке.
— Чудо, — прошептала.
Положила снова, на спинку. Осторожно потянула за лапки, распялила их на салфетке. Лягушка таращилась вверх мертвыми, мутными, пустыми глазами.
— Странно она выглядит, да? — спрашивает. — Что-то нездешнее? Пугающее? Не похожее на нас?
— Да, мисс, — пробормотал кто-то.
— В жизни ни одной так близко не видел, — сказал кто-то еще.
— Вообще чего-то из другого мира, — сказал кто-то еще.
— И при этом — такое привычное, — сказала мисс Бют. — Она живет в одном мире с нами, мы это знаем, мы это признаем. Она — наша соседка. Лягушка. Безупречная в своей лягушести.
Вздохнула, взяла скальпель. Посмотрела на Иисуса, который в муках висел над дверью.
— Ради самой высокой цели, — говорит.
Снова посмотрела на нас.
— Это называется препарированием, — говорит. — Когда режут по мертвому. Легко к этому относиться нельзя, ни в коем случае.
Мы так и ахнули — она начала резать. Сначала — вертикально, от горла до низа живота. Потом — второй разрез, горизонтальный. Очень нежно, пальцами и кончиком скальпеля, раздвинула плоть по краям крестовидного надреза, обнажила крошечную грудную клетку, вынула пару крошечных легких, а потом — добралась до крошечного сердца.
— Вот, смотрите, — прошептала. — Кожа, мышцы, кости, легкие, сердце. Нездешняя, пугающая — и совсем как мы.
И снова погладила ее по щеке.
— Прости меня, лягушечка, — говорит.
Положила скальпель.
— По крайней мере, ей уже не больно, — говорит.
А потом подошла к полке у себя за спиной, принесла батарейку, вокруг которой были обмотаны два проводка. Поставила рядом с лягушкой, раскрутила проводки.
— Чего ей не хватает? — спрашивает.
— Что-что, мисс?
— Лягушке. Чего она лишилась?
— Жизни, мисс.
— Правильно, жизни. А если ей вернуть жизнь?
— Что-что, мисс?
— Если ей вернуть жизнь, что бы было тогда?
— Ей бы опять было больно, мисс.
— Она бы со стола соскочила, мисс.
— У нее бы сердце снова забилось, мисс.
— Вот! — говорит. — У нее снова забилось бы сердце.
Взяла один из проводков, приставила к одной стороне сердца. Взяла другой проводок, приставила к другой стороне сердца. Осторожно подвигала проводками, подыскивая нужное место, а потом мы снова ахнули. Кто-то даже пискнул. Сердце дернулось. И еще раз. Мы сгрудились ближе. Мисс Бют снова и снова дотрагивалась до сердца проводками, и сердце отзывалось на прикосновения. Оно билось — как будто лягушка была живой. Мисс Бют дотронулась до других частей лягушкиного тела — лапки дернулись, дернулась голова.
— Как, ожила лягушка? — спрашивает.
— Нет, мисс.
— Конечно нет, мисс.
— Это фокус такой, мисс.
Она улыбнулась:
— Вот именно. Фокус. В духе Франкенштейна.
Убрала батарейку. Вернула на место лягушкины внутренности, кости, кожу. Нежно прижала ее ладонью, Посмотрела на нас.
— Еще раз задам тот же вопрос. Чего не хватает лягушке? Чего она лишилась?