Чиркнул спичкой, быстро сунул пламя в широко открытый рот, быстро вытащил обратно. Потом закурил, когда затянулся, сигарета затрещала. Он глубоко-глубоко всосал дым.
— А-а-а-а-а, — говорит, а дым так и валит обратно. — Здорово.
Потом призадумался.
— Только знаешь, — говорит, — если у него и правда мозги набекрень, наверное, придется погнать его оттуда.
— Погнать?
— Тут же вокруг малышня околачивается, Бобби. А этакий мало ли что может учудить.
— Да ничего он не учудит.
— Все они так говорят. Ладно, поглядим.
Подобравшись к дыму, мы пригнулись. Влезли на песчаный холмик. Всмотрелись сквозь траву в углубление в земле. Глядим — вот он, Макналти, сидит у полуразрушенного сарайчика, выкрашенного в зеленый цвет. Встал на колени перед костерком, подкладывает туда палочки, а пламя разгорается все ярче в меркнущем свете. Потом отхлебнул из бутылочки. Пожевал хлеб. Скорчился, голова на коленях, раскачивается взад-вперед, будто молится. Поднял руки, ладонями вверх, к небу. Потом уселся, скрестив ноги, глаза закрыл и не шевелится. Трава вокруг чуть-чуть колебалась под легким ветром. Высоко в небе кричала одинокая чайка. Сумерки все сгущались. Макналти вдруг наклонился вперед, сунул руки в огонь, оставил там на мгновение.
Джозеф как ахнет. А Макналти зажег факел, выдохнул пламя в воздух, а потом вроде как вдохнул обратно, прямо в легкие.
— Красота, — прошептал Джозеф.
Макналти как повернется, как посмотрит в нашу сторону. Мы так и шарахнулись. А Макналти уже стоит над нами, закрывая кусок неба.
— Давайте платите, — говорит. — Платите давайте!
Я уставился ему прямо в лицо, так и ждал: сейчас он меня увидит и узнает.
— Мистер Макналти, — говорю.
А Джозеф как дернет меня прочь, и мы бросились наутек, поскальзываясь, перекатываясь по песку. Добежав до сосен, встали, пыхтя и хихикая. Сердца так и бухали. Макналти за нами не погнался. Его нигде не было видно.
— Двери заприте! — проорал Джозеф.
И мы рванули дальше, а в небе над нами бушевали бурей кричащие чайки, и море опять шумело в полный голос.
Я напихал полный рот мяса с подливой. Занавески задернуты. За спиной потрескивает огонь в очаге.
— Хорошо погулял? — спросил папа.
— Угу.
— А где был?
Я пожал плечами, рукой махнул: так, мол, в разных местах. Я знал: допытываться он не станет.
— Ну и молодчина. Вижу, нынче у тебя темнота в глазах. — И улыбнулся. — Самое лучшее время суток, верно? Погулять с приятелями, когда ночи делаются темнее. Зима на подходе, холодный воздух, стук сердца. — Папа взболтал пиво в стакане. — Считается, что лучшее время года — лето, может, так оно и есть, но нет ничего лучше самого конца лета, когда год поворачивает к осени. Когда так и чувствуешь, что все скоро кончится, что вокруг сгущается страх. — И рассмеялся собственным словам.
— Ты послушай этого романтика, — говорит мама. — А всего-то и хочет сказать: нет ничего лучше уютного горячего ужина в уютном теплом кресле рядом с уютным жарким очагом.
Протянула руку, погладила его по животу, а потом положила ему овощей на тарелку.
— Давай, — говорит, — наворачивай, приятель. Силы тебе еще понадобятся.
— Давным-давно, — говорит папа, а глаза так и блестят, обратившись в прошлое, — однажды в ноябре мы с Тедом Гарбутом целую ночь проспали в дюнах. У каждого было по одеялу да куску брезента, по куску хлеба да по бутылке холодного чая; потрескивал костерок, а мы рассказывали друг другу всякие страшилки. Видел бы ты, какие чудища и страшилища бродили в ту ночь по берегу — мы их вызвали своими рассказами. Они ползали среди теней между дюнами, перешептывались с шипящим пламенем, засовывали когти и костлявые пальцы нам в одеяла. Я как сейчас слышу голос Теда: «Вон там в костре гоблин!» Как мы оба орали! Да и кто может разобрать, где кончается смех и начинается ужас?
Мама глянула на меня и как закатит глаза. Еще и подмигнула.
— Это он в старческий маразм впадает, сынок. Оно ведь было бог весть когда.
Папа опять взболтал пиво:
— Угу, давненько. Но я рад, что мы все это проделывали, что в моей жизни было такое. Времена тогда стояли тяжелые, но нам было все равно. Мы были мальчишками, свободными и беззаботными. Откуда нам было знать, что скоро начнется война?
Он закашлялся, рыгнул, прижал руку к груди, на глазах — слезы. Смигнул.
— Так что живи в свое удовольствие, сын. Никогда не знаешь, что будет завтра.
Потом папа задремал в кресле. Мы с мамой переглянулись, но ничего не сказали. Мама открыла сумочку, которую всегда держала рядом со своим стулом.
— Видел это когда? — спрашивает.
А на фотографии она сама в молодости. Крошечная фотография. Мама положила мне ее в середину ладони. Только лицо, воротник светлой блузки, вокруг узкое белое поле. Фотография потемнела. Можно подумать, ей уже не один век.
— Выцвела она от жары, — говорит мама. — Папа ее брал с собой в Бирму. Носил в кармане гимнастерки у самого сердца. Мистер Слюнтяй. Сказал, она была при нем всегда и везде.
Улыбнулась, погладила меня по волосам.
— И будто бы эта карточка была его оберегом, благодаря ей он и выжил. Он будто бы знал, что, если она всегда будет с ним, он ко мне обязательно вернется.
Подняла глаза от фотографии, взглянула на меня — молодая и красивая, глаза смеются. Я почувствовал на коже ее дыхание.
— Ты хоть понимаешь, как тебе в жизни повезло? — спрашивает.
— Повезло?
— Угу. Думаю, мало кому придет в голову это слово, если он станет говорить о нашей семье. Повезло. У тебя такой отец, ты живешь в таком месте и…
Улыбается.
— Угу, — говорю. — Знаю.
Она взяла у меня карточку, а потом нагнулась к папе. Поцеловала его в щеку, осторожно засунула фото в нагрудный карман его рубашки.
— Ты уж позаботься о нем снова, — говорит.
Тут я собирался рассказать ей про Макналти, но увидел у нее на глазах слезы и понял, что время неподходящее. Я пошел к себе. Выучил домашнее задание, а потом долго смотрел в темноту, как волны с гребнями, освещенными луной, разбиваются о берег. А потом я заснул и мне приснилось, что Макналти прокрался по дюнам, вошел к нам в дом, поднялся на второй этаж и лег к папе в кровать. Лежат и перешептываются про Бирму, а потом кровать стала лодкой, они вцепились друг в друга, а лодку качает и подкидывает на высоких волнах, которые несут их еще на одну войну.
Первая фотография Тодда появилась на следующее утро. Ее прикрепили к доске объявлений у самой входной двери в школу. Сделана она была в школьном дворе. На снимке была куча учеников — стоят компаниями, играют в футбол, просто задумались. Тодд здесь был просто фигурой в толпе. Его щелкнули в позе, которая нам всем уже успела стать привычной. Одна рука вытянута — держит ученика за запястье, другая поднята и сейчас нанесет удар хлыстом. Ученик этот — Мартин Кин, второклассник.