Больше всего нападающим было жалко коней.
Ночь наполнилась криками боли и ярости, конским ржанием, а потом и предсмертными хрипами. Потому что за конями шли люди. И уже они не знали ни пощады, ни сострадания. Татарский лагерь брали в клещи, нещадно вырезая всех, кто попадался на пути. Пленные?
О них никто не думал.
Здесь и сейчас решалось быть ли Крыму татарским или русским. Именно здесь и именно сейчас.
* * *
Селим Гирей смог таки совершить чудо. Сбить в отряд своих телохранителей, какую‑то часть войска — его шатер не попал под обезумевший табун — и теперь хан сам взялся за саблю.
И он был воистину смертоносен.
Любой, кто налетал на его отряд, ложился навзничь, чтобы уже никогда не подняться. Но о серьезном сопротивлении хан сейчас не думал. Ему надо было прорваться к краю поляны, уйти, чтобы вернуться потом с новыми силами. Вернуться, отомстить…
Распахивались ворота Азова — и оттуда шло войско. Русские не бежали, они словно на крыльях летели, слышались громкие крики…
Они торопились вцепиться в горло исконным врагам.
О, если бы ему ночью не ударили в спину, если б они осмелились выйти днем — он встретил бы их! Они бы кровью умылись, они бы все здесь полегли, но сейчас в темноте, когда стрелы не найдут свою цель и стреляют только пушки…
Да и пушки какие‑то странные. Не те, турецкие, что стояли на стенах крепости, вовсе не те. Легкие, удобные для перетаскивания, для мобильной стрельбы… откуда!?
До чего еще додумались эти дети шакала!?
Враги находились и в темноте. Кто‑то же ударил ему в спину, и это были не корабли, нет. На Дону были дозоры…
Но кто?!
Как!?
Откуда!?
Эти вопросы стали последними в жизни Селима Гирея. Перед лицом что‑то полыхнуло — и мир исчез в ослепительной вспышке. Обнаружив очаг сопротивления, русские, не мудрствуя лукаво, забросали его гранатами. Боеприпасы восстановить можно. Жизни вернуть нельзя.
А потому взрывчатки не жалели.
Двух десятков гранат хватило, чтобы очаг сопротивления превратился в толпу охваченных страхом, бегущих людей. И рассвет Ромодановский встретил уже за стенами Азова, обходя бывший лагерь и оглядывая пленных.
Их было не так много, не более пары тысяч из всего войска. Потери татар были страшными. Кони, картечь, взрывчатка…
— А главный их где?
Воин Афанасьевич, морщась, повел головой в сторону реки. Двигаться ему было не слишком удобно — ночью он получил сильную рану в плечо, и рука двигалась с большим трудом. Ромодановский уже приказал ему отдыхать, но отослать насильно не решился.
Посмотреть на труды рук своих, на свою победу — это привилегия каждого воина. Некоторые, говорят, ради такого и из гроба вставали.
Ромодановский пригляделся.
И верно, на берегу реки лежало несколько тел и одно из них…
— Точно ли он?
— Он. До последнего дрался, говорят… Опознали его…
Ромодановский кивнул. Уважительно.
— Надо будет его похоронить.
— И где же?
— Так, чтобы всем видно было. Чтобы все знали…
Ромодановский смотрел на тело, потом подошел поближе…
Смерть не пощадила Крымского хана. Разорвавшаяся неподалеку граната сделала свое дело — и мужчину сильно посекло осколками. И все же, его можно было опознать. Не по богатой одежде, нет. Но по чему‑то такому, сложноуловимому, чем наделены только истинные правители…
Мужчины подошли. Сняли шапки, отдавая последние почести мертвому. Если бы все сложилось чуть иначе, он стоял бы над их телами. Кто знает, как поступил бы Селим Гирей. Но русские не стали отступать от правил чести, даже в отношении врага.
— Пусть эти басурмане хоронят своих мертвых в одной могиле, — разомкнул губы Ромодановский, — а его…
К вечеру под стеной Азова вырос курган. Под ним, к вящему удивлению татар, которые не преминули бы скормить труп врага собакам, покоился Селим Гирей.
В вершину его воткнули копье. Потом, уже несколько лет спустя, здесь поставят обелиск.
Белую стелу, словно вонзающуюся в небо.
И на ее четырех сторонах будет выбито одно и то же — на русском, турецком и латыни.
Здесь лежит последний хан Крыма.
Селим из рода Гирей.
Да пребудет его душа в мире и покое.
Будут проходить годы, сливаясь в десятилетия, будут поливать дожди и щебетать птицы, будут зеленеть поля и смеяться дети. Обелиск будет стоять, напоминая о достойном враге.
Пусть побежденном враге, но Селима Гирея стоило уважать.
Он умер, да. Но умер — сопротивляясь до последнего. Умер — непобежденным.
Тот, кто не имеет уважения к достойному врагу, и сам его не заслуживает.
* * *
— Что ты с ними делать будешь?
— Казнить. Есть варианты?
Софья выглядела так, что краше в гроб кладут. Ей — ей, для детского — ну пусть уже почти девического, тела бунт оказался тяжелой нагрузкой. И круги под глазами, и запавшие щеки, и землисто — серый цвет лица, и сурово сжатые губы…
— Но…
— Федя, Богом прошу…
На этот стон брат не мог не откликнуться. А что оставалось Софье?
Триста четыре человека.
Триста. Четыре. Человека.
Пока еще живых, но ее волей… Ее, черт возьми, волей!!!
И самое страшное…
— Налить тебе твоей заморской гадости?
— Налей.
Кофейник стоял тут же, укутанный в шерстяной шарф, чтобы не остыл. Рядом примостился кувшинчик с молоком. Царевич Федор ругнулся сквозь зубы, но сестре плеснул в небольшую чашечку кофе, щедро разбавил молоком. Предосторожность была нелишней — цвет у кофе был, что тот деготь. Два глотка — и сердце зайдется в бешеном беге.
— Это который кофейник по счету?
— Пока еще первый.
— Да неужели? Ты спала‑то сегодня сколько, а, сестрица?
Софья задумалась. Кажется, часа четыре. Или даже пять?
Она точно помнила, что много. Раньше она себе и того не позволяла, просто сморило — и наглые девчонки решили ее не будить. Розог бы им за это всыпать по тому месту, которым думали! Поганки!
— Сонь, я насчет завтра.
— Слушаю?
И настолько тоскливыми были ее глаза — хоть волчицей вой.
На Болоте готовились плахи. Двадцать штук. Точились топоры, палачи потирали руки…