Именно поэтому (под предлогом сочувствия страдающим жертвам трагедии) дипломаты съезжались сюда, в дом 56 по виа Брукселлес, и в посольства Китая по всему миру, чтобы проследить дальнейшее развитие событий.
Взяв с вежливым поклоном чашку чая с подноса у молодой китаянки в сером жакете, Итон отправился в обход многолюдного зала, то и дело останавливаясь, чтобы пожать руку кому-нибудь из знакомых. В качестве первого секретаря политического отдела посольства он присутствовал здесь не столько для изъявления своего сочувствия китайцам, сколько для того, чтобы выяснить, кто еще прибыл сюда с этой целью. И вот когда он остановился перемолвиться несколькими словами со своим коллегой из французского посольства, у главного входа раздался негромкий гомон, и оба собеседника повернулись туда.
В зал вошел государственный секретарь Ватикана кардинал Умберто Палестрина, одетый в подчеркнуто скромный черный костюм с белым священническим воротничком; его сопровождали, в своих церковных облачениях, трое других высших иерархов Святого престола — кардинал Йозеф Матади, монсеньор Фабио Капицци и кардинал Никола Марчиано. Появление этих персон не стало неожиданностью для Итона.
Почти сразу же гул разговоров в зале стих, дипломаты расступились, а Палестрина направился к китайскому послу, поклонился и взял его протянутую руку с таким видом, будто имел дело со своим старым и очень дорогим другом. И отсутствие дипломатических отношений между Пекином и Ватиканом почти ничего не значило. Они находились в Риме, а Рим олицетворял собой девятьсот пятьдесят миллионов католиков всего мира. Именно их-то и представляли здесь от имени святого отца Палестрина и его спутники. От лица этого миллиарда людей они пришли сюда, чтобы выразить сочувствие народу Китая.
Попросив прощения у французского дипломата, Итон медленно пересек зал, почти не отрывая глаз от Палестрины и прочих высокопоставленных священников, беседовавших с китайцами. И с еще большим интересом проводил их глазами, когда они все вместе, всемером, покинули зал.
Это был второй публичный контакт Ватикана и высокопоставленных китайских дипломатов со времени убийства кардинала Пармы. И больше, чем когда-либо, Итону хотелось, чтобы отец Дэниел Аддисон оказался здесь и объяснил ему, что же все это значит.
Марчиано, опасавшийся за свой рассудок и молившийся Богу, чтобы Иисус указал путь для прекращения этого ужаса, вошел в небольшой, отделанный в бледно-зеленом и кремовом тонах кабинет и уселся там вместе с остальными — Палестриной, кардиналом Матади, монсеньором Капицци, послом Цзян Юмэем, Чжоу И и Дай Жуем.
Палестрина оказался прямо напротив него; он сидел в обтянутом золотой парчой кресле и говорил по-китайски на мандаринском наречии. Все его существо, от подошв ботинок, плотно стоящих на полу, до взгляда, до экспрессивной жестикуляции, излучало неподдельное переживание и сочувствие по поводу трагедии, разыгравшейся в городе, отделенном от него половиной мира. Излияние его чувств казалось совершенно искренним и глубоко личным, и ему не хватало лишь заявить, что, если бы не государственные обязанности, он сам отправился бы в Хэфэй, чтобы причащать больных и умирающих.
Китайцы принимали его слова с должным уважением и, пожалуй, даже с благодарностью. Но Марчиано — и, он это точно знал, Палестрина тоже — видел, что они пытаются понять истинную подоплеку сказанного. Они могли глубоко и искренне переживать за несчастных жителей Хэфэя, но в первую очередь они были политиками, и главной их заботой оставалось положение их правительства. А мир всегда, а теперь в особенности, разглядывал Пекин словно в микроскоп.
И все же даже в самых страшных кошмарах они не могли представить себе, не могли даже предположить, что главный виновник постигшего их страну бедствия — не природа, не плохо работающая система водоочистки, а вот этот седовласый великан, сидящий на расстоянии вытянутой руки от каждого из них и распинающийся в сочувственных речах на их родном языке! Или что двое из троих высокочтимых прелатов, также находившихся в этой комнате, стали верными подручными преступника.
Прежде Марчиано все же питал какие-то тайные надежды, что, когда ужас начал свое шествие и «Китайский протокол» Палестрины явился во всем своем кошмарном и немыслимо гнусном обличье, монсеньор Капицци или кардинал Матади, а может, и они оба опомнятся и приложат все свои силы и влияние, чтобы остановить госсекретаря. Но его иллюзии оказались вдребезги разбиты их письмами, направленными сегодня утром с курьерами лично Палестрине (Марчиано тоже предлагали подписать такое письмо, но он отказался), в которых они заявляли о полной поддержке его действий. Они руководствовались чисто рациональным подходом: Рим уже много лет предпринимал попытки сближения с Пекином, а китайское правительство все это время отвергало любые шаги и будет отвергать, пока власть останется в его руках. Для Палестрины позиция Пекина означала одно: у китайцев свободы вероисповедания нет и никогда не будет. И Палестрина сказал, что освободит несчастный народ. Цена для него ничего не значила — ведь каждый умерший обретет на небе мученический венец.
Судя по всему, Капицци и Матади всей душой согласились с его доводами. Тем более что для каждого из них главной целью жизни была папская тиара, и отворачиваться от человека, который может обеспечить ее обретение, было бы величайшей глупостью. И потому человеческие жизни стали для них лишь одним из орудий, которые могут пригодиться для достижения вожделенной цели. Но как бы ужасно ни было происходящее, впереди ждал еще больший кошмар, поскольку в их планы входило отравление еще трех озер.
— Прошу меня извинить…
Марчиано знал, что́ должно было последовать, его тошнило от невероятного лицемерия и ханжества разыгрываемой перед ним сцены, и он не мог больше этого выносить. Он резко поднялся.
Палестрина вскинул на него недовольный взгляд.
— Ваше преосвященство нездоровы?
Неподдельное изумление Палестрины послужило для Марчиано еще одним доказательством того, насколько глубоко первый министр папского двора погрузился в пучину безумия. Он играл свою роль настолько убедительно, что и сам безоговорочно верил каждому своему слову. В этот момент другой стороны его личности попросту не существовало. Происходило поистине чудо самогипноза.
— Вы плохо себя чувствуете, ваше преосвященство? — повторил Палестрина.
— Да… — Марчиано произнес это слово очень тихо, на долю секунды поймав краем глаза взгляд Палестрины.
Тот не мог не понять глубочайшего презрения, которое он хотел выразить, но в то же время этого столкновения не заметил и не понял никто, кроме них двоих. Марчиано отвернулся от госсекретаря и низко склонил голову перед китайцами.
— Молитвы всего Рима да пребудут с вами, — сказал он, пересек в одиночестве комнату и вышел за дверь, чувствуя на себе неотрывный взгляд Палестрины.
Из комнаты, где проходили переговоры, Марчиано мог выйти один, но на этом его свобода кончалась. Протокол неумолимо заставил его дождаться остальных, и сейчас в лимузине воцарилось гробовое молчание.