А я – Алекс Смелый – завтракать пойду! Голодный, как… как новорожденный! Чем пахнет так вкусно? Господи! Пшенка с тушенкой! М-м-м… Когда же я такое ел-то в последний раз? Небось еще в университетские времена или около того – лет двадцать назад. Эх, вкуснятина!
Тусклая лампочка не столько разгоняла мрак котельной, сколько превращала его в зыбкую желто-серую полутьму. В топке ровно, в такт мерному гулу насосов, гудело пламя. Рашпиль, в миру Константин Седов, раздраженно помотал головой. Тьфу ты, черт, смена только началась, а уже в сон клонит. Пробежался взглядом по приборам – все в порядке, все стрелки подрагивают у нужных отметок. Можно и перекурить, дремоту разогнать. Да и вообще с куревом оно вроде как повеселее, поуютнее, что ли. Хотя какой уж тут, в котельной, уют – все мертвое, мрачное, словно тюремный каземат. Голубоватая струйка дыма, бегущая от тлеющего кончика «беломорины», едва видна в сумраке. И вкус… хотя «Беломор» вроде правильный, питерский, вкус какой-то кисловатый, точно прогорклый. Фу, гадость! Да еще и жарища. Зимой-то оно в самый раз, а сейчас…
Дверь – тяжелая, обитая железом – открывалась прямо во двор. У шершавой стены лежал серый от времени и погоды кусок толстого, чуть не в метр, бревна – остаток спиленного когда-то американского клена, приспособленный вместо скамейки. Еще один клен, тоже старый, разлапистый, торчал вплотную к котельной, покрывая беленую стену причудливой сеткой непрерывно двигающихся теней.
Костя плюхнулся на толстое, кривое бревно, вытянул внезапно занывшую ногу – память о давнем выстреле. Погода, что ли, меняется? Привычно потер, покрутил, пристраивая, – нога все ныла. Настроение испортилось окончательно.
Впрочем, оно уже с утра было не слишком радужным. Все из-за той дамочки в автобусе. Вот ведь некстати подвернулась, будь она трижды неладна. Вроде давным-давно все заросло, ни тропинки, ни шрама, ни следа на душе не осталось – ан нет. Не заросло. Когда за пыльным автобусным стеклом мелькнула на остановке до боли знакомая фигура – сердце словно застыло, замерло, как у пятнадцатилетнего пацана. Кто бы мог подумать, что Костя Рашпиль, от которого даже на зоне правильные ребята шарахались, такой нежный и чувствительный. Прямо барышня кисейная, ей-богу…
Дамочка села наискось, чуть впереди, и он, прикусив губу, все смотрел и смотрел. На загорелое плечо в вырезе зеленого сарафана, на полупрофиль кругловатого лица, на бьющуюся в гуляющем по салону ветерке русую прядку… Эх, хоть глазком бы глянуть, как сейчас Наташка выглядит! Все-таки не один год прошел. Прошел, пробежал, пролетел… Постарела, наверное, чуток? А может, и нет… Они, бабы-то, умеют как-то так марафет навести, что сразу и не отгадаешь, сколько им. Вон этой, русой, в сарафанчике – сколько? Тридцатник? Или уж под сорок?..
Женщина, вероятно, почувствовав, что на нее смотрят, неожиданно обернулась. Глаза их на мгновение встретились… Тяжелый, изучающий взгляд Рашпиля незнакомке явно не понравился – она независимо вскинула подбородок и, чуть дернув плечом, отвернулась к окну.
Отвел взгляд и Костя. Не очень-то она на Наташку и похожа, даже совсем не похожа. Только вот эта бьющаяся на ветру пушистая русая прядь да очерк кругловатого лица – и все. Так, ни с того ни с сего помстилось, померещилось. Езжай, голубушка, спокойно, не больно-то ты и нужна, без тебя разберемся.
Хотя чего тут разбираться, ясный пень, и так все давным-давно понятно, по косточкам разобрано, по полочкам разложено, на семь замков заперто, все ключи выброшены…
К чему ж это нога-то так разнылась? Вот еще не хватало! К своей увечности (хотя какая там увечность, так, похрамывает немного да поднывает к перемене погоды) Костя давно привык, даже научился извлекать кой-какую выгоду: то без очереди пропустят, то место уступят. Вот только приметный он теперь со своей хромотой, всяк запомнит. Ну да что там – запомнят, не запомнят. Назад дороги нет, завязал он накрепко, как говорят легавые, «твердо встал на путь исправления», на работу устроился и бросать ее не собирается и ни про какие «те» дела и мысли даже не думает…
Ну да, совсем нет.
Черт, как же это все так вышло, как же это жизнь-то вся наискось да наизнанку повыворачивалась, попереломалась? В школе-то ведь никогда в записных хулиганах не ходил да и учился неплохо. Не отличник, конечно, но и не так чтобы уж вовсе троечник безнадежный. Голова-то у него всегда светлая была. Да уж, светлая…
Учился-то Костя, тогда еще не Рашпиль, а поскольку Седов – попросту Седой, и впрямь неплохо, а вот что хулиганил в меру – так обстановка такая была. Городок, где он родился и вырос, был невелик – в сущности, просто город-спутник при оборонном заводе, на котором работал каждый, наверное, второй житель. Вместе работали, вместе, по сути дела, жили – все друг друга знали, каждый был на виду. Ну и милиция, с учетом «режимного предприятия», бдила, что называется, в оба. Так что хулиганить, конечно, хулиганили, но в меру. Колючая проволока-«егоза», опутывавшая поверху глухие бетонные стены «почтового ящика», казалось, предупреждала: ни-ни, помни о границах.
Костя тогда и в страшном сне не мог бы предположить, что эта самая, свернутая в ажурные спиральные трубы «егоза» будет сопровождать его всю жизнь, мозолить глаза, впиваться колючками в самую душу, царапать, ранить, рвать.
А ведь начало жизни, хоть и осененное «егозой», виделось светлым и таким просторным, что дух от возможностей захватывало. И куда он те возможности дел? Учился всего лишь «неплохо», хотя при желании мог бы отличником быть или как минимум твердым «хорошистом». И в спорте, что называется, подавал надежды – и в школьной хоккейной команде, и – этим он тогда особенно гордился – в секции вольной борьбы. Но чтоб надежды эти реализовать, надо было тренироваться втрое, впятеро усерднее… да ну, вот еще! И так приятели одобрительно большой палец выставляют. И девочки, хоть и притворяются равнодушными, тоже… поглядывают. И на гитаре бренчать Костя выучился чуть не первым во дворе – слух у него был отменный, любую песенку подбирал буквально в пять минут.
Ну и чего напрягаться, когда и так все само в руки падает? Никаких усилий, одни сплошные победы. Даже родители – и те были вполне довольны отпрыском. Отец, правда, время от времени покачивал головой – мол, мог бы и большего достичь, если бы постарался, – но больше так, для порядка.
И весь этот легкий, светлый, приятный порядок разлетелся вдребезги в один «прекрасный» день, точнее, вечер, когда от соседнего дома до Кости донесся призыв запыхавшегося от бега Володьки Матвеева из параллельного девятого «Б»:
– Седой, на кульке «ржавые» наших бьют!
«Кульком» именовался городской сад – из-за того, должно быть, что с одного бока к нему присоединился Дом культуры – обшарпанный «сарай», увенчанный традиционным треугольным фронтоном на столь же традиционных четырех колоннах в струпьях отваливающейся белой краски. Фасад с колоннами глядел на украшенную совсем уж традиционным памятником Ленину площадь, с другой стороны которой возвышалось здание горисполкома. Горсад же прикрывал Дому культуры тыл. В ДК иногда выступали заезжие «звезды». Но редко, почти что и никогда. Зато в городском саду, за всякими качелями-каруселями, имелась танцплощадка – круглый асфальтовый пятачок, обнесенный высоким решетчатым забором. Калитку охраняла суровая старуха Роза Степановна, глаз-алмаз. Пацаны, конечно, поголовно считали, что покупать билет – ниже их достоинства, и просачивались на танцплощадку окольными путями. Кто попросту через забор, кто через тот же забор, но тайными, бдительно оберегаемыми лазейками. Когда количество безбилетных танцоров начинало перехлестывать разумные пределы, на зов билетерши являлся пожилой, дотягивающий до пенсии добродушный милиционер дядя Миша. Поварчивая в усы что-то про «диверсантов», он неторопливо поодиночке вылавливал из колеблющейся толпы тех, на кого указывала бдительная Роза Степановна, и столь же неспешно выводил нарушителей за пределы залитого желтым фонарным светом пятачка. «Диверсанты» послушно шли за дядей Мишей: и он, и они отлично знали – через полчаса изгнанные из «рая» опять вернутся на вожделенный пятачок. Пожалуй, если бы Роза Степановна не гневалась, а дядя Миша их не ловил, было бы и вполовину не так интересно.