Очень мне это было неприятно, жутковато, и вообще, знаете ли, ночной кошмар.
Хорошо-с.
Сняли пулемет с катков, разобрали кому что: кому катки, кому ящики, а мне, запомнил, подсунули самую что ни на есть тяжесть – тело пулемета. Почти что целый пулемет.
И такой, провались он совсем, претяжеленный был; те налегке – шаг да шаг, и скрылись от меня, а я пыхчу – затрудняюсь, поскольку мне досталась такая тяжесть. Мне бы наверх ползти, да смотрю – проход сообщения… Я в проход сообщения… А из-за угла вдруг германец прездоровенный-здоровенный, и наперевес у него винтовка. Бросил я пулемет под ноги и винтовку тоже против него вскинул.
Только чую – германец стрельнуть хочет, голова на мушке.
Другой оробел бы, другой – ух как оробел бы, а я ничего – стою, не трепыхнусь даже. А поверни я только спину либо щелкни затвором – тут, безусловно, мне и конец.
Так вот стоим друг против дружки, и всего-то до нас пять шагов. Зрим друг друга глазами и ждем, кто побежит. И вдруг как задрожит германец, как обернется назад… Тут я в него и стрельнул. И вспомнил, чего задумал. Подполз к нему, пошарил по карману – противно. Нуда ничего – превозмог себя, вынул кабаньей кожи бумажник, вынул часишки в футляре (немцы все часишки в футляре носят), взвалил пулемет на плечо и наверх. Дошел до проволоки – нету лаза. Да и мыслимо ли в темноте его найти?
Стал я через проволоку продираться – трудно. Может быть, час или больше лез, всю прорвал себе спину и руки совсем изувечил. Да только все-таки пролез. Вздохнул я тут спокойно, залег в траву, стал себе руки перевязывать, – кровь так и льет.
И забыл совсем, чума меня возьми, что я еще в германской стороне, а уж светает. Хотел было я бежать, да тут немцы тревогу подняли, нашли, видимо, у себя происшествие, открыли по русским огонь, и, конечно, поползи я, тут бы меня приметили и убили.
А место, смотрю, вполне открытое было и подальше травы даже нет – лысое место. А до халуп шагов триста.
Ну, думаю, каюк-компания, лежи теперь, Назар Ильич господин Синебрюхов, благо трава спасает.
Хорошо. Лежу.
А немцы, может быть, очень обиделись: стибрили у них пулемет и двоих почем зря убили, – мстят – стреляют, прямо скажу, без остановки.
К полдню перестали стрелять, да только, смотрю, чуть кто проявится в нашей, в русской, стороне, так они туда и метят. Ну, значит, думаю, безусловно, они настороже, и нужно лежать до вечера.
Хорошо-с.
Лежу час. И два лежу. Интересуюсь бумажником – денег немало, только все иностранные. Часишками любуюсь. А солнце прямо так и бьет в голову, и духу меня замирать стал. И жажда. Стал я тут думать про Викторию Казимировну, только смотрю – сверху на меня ворон спускается.
Я лежу живой, а он, может, думает, что падаль, и спускается.
Я на него тихонько шикаю:
– Шш, говорю, пошел, провал тебя возьми!
Машу рукой, а он, может быть, не верит и прямо на меня наседает.
И ведь такая птичья нечисть – прямо на грудь садится, а поймать я никак его не поймаю – руки изувечены, не гнутся, а он еще бьется больно клювом и крылами.
Я отмахнусь – он взлетит и опять рядом сядет, а потом обратно на меня стремится и шипит даже. Это он кровь, гадюка, на руке чует.
Ну, думаю, пропал Назар Ильич господин Синебрюхов! Пуля не тронула, а тут птичья нечисть, прости господи, губит человека зря.
Немцы, безусловно, сейчас заприметят, что такое приключилось тут за проволокой. А приключилось: ворон при жизни человека жрет.
Бились так мы долго. Я все норовлю его ударить, да только перед германцем остерегаюсь, а сам прямо-таки чуть не плачу. Руки у меня и так-то изувечены – кровь текет, а тут еще он щиплет. И такая злоба к нему напала, только он на меня устремился, как я на него крикну: кыш, кричу, паршивец!
Крикнул, и, безусловно, немцы сразу услышали. Смотрю, змеей ползут германцы к проволоке.
Вскочил я на ноги – бегу. Винтовка по ногам бьется, а пулемет наземь тянет. Закричали тут немцы, стали по мне стрелять, а я к земле не припадаю – бегу.
И как я добежал до первых халуп, прямо скажу – не знаю. Только добежал, смотрю – из плеча кровь текет – ранен. Тут по-за халупами шаг за шагом дошел до своих и скосился замертво. А очнулся, запомнил, в обозе в полковом околотке.
Только хвать-похвать за карман – часишки тут, а кабаньего бумажника как не бывало. То ли я на месте его оставил – ворон спрятать помешал, то ли выкрали санитары.
Заплакал я прегорько, махнул на все рукой и стал поправляться.
Только узнаю: живет у прапорщика Лапушкина здесь в обозе прелестная полячка Виктория Казимировна.
Хорошо-с.
Прошла, может быть, неделя, наградили меня Георгием, и являюсь я в таком виде к прапорщику Лапушкину.
Вхожу в халупу.
– Вздравствуйте, говорю, ваше высокоблагородие, и вздравствуйте, пожалуйста, прелестная полячка Виктория Казимировна!
Тут, смотрю, смутились они оба. А он встает, ее заслоняет.
– Чего, говорит, тебе надобно? Ты, говорит, давно мне примелькался, под окнами треплешься. Ступай, говорит, отсюдова, к лешему.
А я грудь вперед и гордо так отвечаю:
– Вы, говорю, хоть и состоите в чине, а дело тут, между прочим, гражданское, и имею я право разговаривать, как и всякий. Пусть, говорю, она, прелестная полячка, сама сделает нам выбор.
Как закричал он на меня:
– Ах ты, закричал, сякой-такой водохлеб! Как же ты это смеешь так выражаться… Снимай, говорит, Георгия, сейчас я тебя, наверно, ударю.
– Нет, отвечаю, ваше высокоблагородие, я в боях киплю и кровь проливаю, а у вас, говорю, руки короткие.
А сам тем временем к двери и жду, что она, прелестная полячка, скажет.
Да только она молчит, за Лапушкину спину прячется.
Вздохнул я прегорько, сплюнул на пол плевком и пошел себе.
Только вышел за дверь, слышу, ктой-то топчет ножками.
Смотрю: Виктория Казимировна бежит, с плеч роняет трикотажный платочек.
Подбежала она ко мне, в руку впилась цапастенькими коготками, а сама и слова не может молвить. Только секундочка прошла, целует она меня прелестными губами в руку и сама такое:
– Низенько кланяюсь вам, Назар Ильич господин Синебрюхов… Простите меня, такую-то, для ради бога, да только судьба у нас разная…
Хотел я было упасть тут же перед ней, хотел было сказать что-нибудь такое, да вспомнил все, превозмог себя.
– Нету, говорю, тебе, полячка, прощения во веки веков.
Жизнь я свою не хаю. Жизнь у меня, прямо скажу, роскошная.