— Плохо быть старым, — сказал он, и Барлес понял, что тот имеет в виду войну.
Если Маркес открывал рот и что-то говорил, он всегда имел в виду войну.
— Наступит день, когда этого уже не будет, — ответил Барлес. — Я имею в виду — всего этого, и нас в том числе.
Маркес прикрыл глаза, соглашаясь с ним.
— Я предпочитаю так далеко не заглядывать, — отозвался он, глубоко затянувшись; потом принужденно засмеялся своим дребезжащим смехом. — Поэтому я и выкуриваю по две пачки в день.
— Лучше сигареты, чем дом для престарелых в Петринье.
Барлес понял, что Маркес тоже вспомнил Петринью, потому что губы его жестко сжались, и он уставился куда-то в пространство. Дом для престарелых в Петринье… Это было еще в начале войны, когда хорваты уже эвакуировали половину Петриньи, но сербы ее еще не взяли. Это была классическая территория команчей, и битые стекла похрустывали под ногами журналистов, когда они осторожно пробирались по обезлюдевшему городу, идя по противоположным сторонам и внимательно вглядываясь в развалины, особенно на перекрестках, где вероятность снайперского обстрела увеличивалась. В ногах и в желудках у них было то особое ощущение, которое испытываешь, только находясь на ничейной земле. В разграбленной лавке они запаслись продуктами — шоколад, печенье, бутылка вина. В каком-то большом универмаге Барлес нашел английский шерстяной свитер, который оказался ему впору, а Маркес — галстук-бабочку, который он надел поверх своей рубашки цвета хаки. Потом на разбомбленной площади, где повсюду виднелись пробоины, они записали текст репортажа для «Новостей»: «Мы находимся… Люди покинули город…», — и так далее. Барлес стоял с микрофоном в руке, а Маркес снимал, приникнув одним глазом к видоискателю, а другим внимательно следя за тем, что происходит вокруг — на всякий случай. А уходя, они наткнулись на дом для престарелых.
Они бы прошли мимо, если бы из-за разбитых окон не послышался не то голос, не то стон. В этом здании, которое официально считалось эвакуированным, санитары в спешке отступления бросили на произвол судьбы с десяток инвалидов, и те лежали на носилках в темном коридоре рядом с входной дверью. Они лежали так уже три дня, без еды и питья, а повсюду жужжали мухи и нестерпимо воняло экскрементами. Маркес и Барлес включили фонарики, чтобы лучше разглядеть их, и тут же пожалели — такого лучше не видеть никогда. Двое стариков, по всей видимости, уже умерли. Тем, кто еще дышал, оставалось недолго. Поэтому репортеры выключили фонарики, взяли вспышку и засняли стариков, одного за другим, всех — живых и мертвых. Когда они подходили с камерой, старики съеживались на носилках, покрытых простынями, которые пропитались мочой и дерьмом, сами все в грязи, и, прикрывая глаза от слепящего яркого света вспышки, обезумев от ужаса, тихо стонали, словно молили о чем-то две медленно двигавшиеся тени. Маркес и Барлес работали молча, не глядя друг на друга, и их бледные, искаженные лица были похожи на лики призраков. Они прервались только тогда, когда Барлес остановился, прислонился к стене и его вырвало, но и тут ни один из них не произнес ни слова. Потом они принесли весь запас еды и питья, который был у них с собой, и оставили на носилках. Поднявшись на второй этаж, Барлес и Маркес увидели старика, в комнату которого снаряд влетел в ту минуту, когда он одевался. Старика убило три дня назад, и он так и остался сидеть посреди разрушенной комнаты, застыв в той же позе, весь в пыли, с раздробленными костями, а рядом — ботинки, трогательный картонный чемодан и шляпа. Глаза у старика были закрыты, на лице застыло суровое выражение, голова свесилась на грудь, а на небритом подбородке и грязном воротничке рубашки запеклась вытекшая из носа кровь. Барлес советовал Маркесу снять лицо старика, но оператор предпочел снимать со спины, — как тот был виден из коридора: патетическая серая фигура, неподвижно застывшая у развороченного взрывом окна, рвущее душу одиночество, которым пронизано все в этой комнате: кирпичи, обломки мебели, покореженное железо и остатки несчастливой жизни — чемодан, шляпа, ботинки, белые клочки бумаги, жизни, которая закончилась, когда старик услышал топот бегущих по коридору людей и в потемках начал на ощупь искать ботинки, чтобы спастись.
Ужас… С отрешенным видом Маркес горько усмехнулся своим мыслям. И Барлес усмехнулся, не разжимая губ и глядя в глаза убитой коровы.
Они еще стояли на дороге около фермы, когда Ядранка подошла к ним.
— Ну, и что он тебе сказал? — поинтересовался Маркес.
Переводчица пожала плечами; вид у нее был усталый.
— Этот человек совсем запутался; не знает, то ли ему уйти, то ли оставаться.
— Он просто кретин. Всему конец: этому месту, его ферме. Мусульмане придут, независимо от того, взорвут мост или нет.
— Именно это я и пыталась ему объяснить.
За излучиной реки послышались три глухих взрыва, и они посмотрели в ту сторону.
— Нам бы тоже пора, — сказала Ядранка.
Ни Маркес, ни Барлес не произнесли ни звука. Они знали, что не страхом продиктованы ее слова — это просто констатация очевидного факта. В свою очередь, и Ядранка знала, что они это понимают. Все трое знали, что возможность выбраться отсюда без осложнений уменьшается с каждой минутой.
— Что там в Черно-Полье? — спросил Маркес, глядя в сторону моста.
— По радио говорят, что по шоссе еще можно проехать, но они не говорят, сколько времени это будет продолжаться.
Маркес кивнул головой, давая понять, что принял это к сведению. Потом он поменял батарейку и снова отправился на косогор, поближе к мосту.
— Сукин сын, — сказал Барлес.
Он велел Ядранке возвращаться к «ниссану» и зашагал по дороге вслед за Маркесом. Красавчик все так же лежал в кювете, но дымовая завеса над Бьело Полье сгустилась. Выстрелы в селении стихли. Посмотрев в ту сторону, Барлес понял, что чего-то не хватает, как в детской игре «Найди семь отличий», но не мог сообразить, чего именно. Барлес замедлил шаг и сосредоточился; наконец он понял — исчезла церковная колокольня.
«Забавно, — подумал Барлес, — как воюющие, независимо от цвета их кожи, всегда стремятся уничтожить религиозные символы противника». Он вспомнил мечеть Морабитум в Бейруте, в минарете которой было столько пробоин, что она напоминала швейцарский сыр. Или взорванные церкви — православные и католические, — а также разрушенные мусульманские мечети на всей территории бывшей Югославии. В былые времена турки, по крайней мере, просто белили стены собора Святой Софии, а христиане возводили свои храмы на местах андалузских мечетей — резня не мешала им использовать религиозные сооружения противника. Но теперь в ход шли кардинальные решения: артиллерийский обстрел или пластид, заложенный в фундамент, — и все, привет, готово. Взрывчатке, глупости или варварству было наплевать на многовековую историю. Взять хоть сараевскую библиотеку. Или разбомбленную синагогу. Или простоявшую более четырех веков мечеть Бегова, обломками крыши которой была покрыта улица Сарачи. Или мост в Мостаре: за четыреста двадцать семь лет он был свидетелем не одной войны и не одного нашествия, но он не выдержал и часа хорватской бомбардировки. Стоя на восточном берегу, Барлес снимал его развалины в тот день, когда снайпер выстрелом в голову убил женщину; потом он попал в спину Марии, красивой смуглой девушки, сотрудницы УНИСЕФ, и стрелял в троих испанских миротворцев, которым под огнем пришлось вытаскивать Марию. А независимый корреспондент, пристроившись среди развалин, снимал все это через телеобъектив. Благодаря ему Мария прославилась, миротворцы получили медали УНИСЕФ, а журнал «Пари матч» опубликовал его снимки на пяти страницах. Убитая женщина лежала на животе у изрешеченной пулями стены; рядом, с искаженными лицами суетились миротворцы, но женщине лицо разнесла разрывная пуля, поэтому ее похоронили, так и не опознав, неподалеку от того уже не существующего моста, который дал название городу, — most на сербско-хорватском означает «мост», — хотя теперь его и городом-то назвать было нельзя. Отчего все это походило на шутку дьявола.