С предупреждением.
– У многих в этот год… случилось всякое. – Третьяков убрал лорнет. – Провидение иногда воздает по заслугам…
Он отвернулся от картины.
– Извини, но… Я не хочу вспоминать эту историю.
Крамской не нашелся, что ответить.
Он был удивлен.
Поражен.
Возмущен, пожалуй, поскольку обманут в наилучших надеждах своих. И кем?! Другом… поклонником, утверждавшим, что в жизни своей имеет одну цель – собрать все полотна в галерее, а тут…
– Ты не купишь ее?
– Нет. – Третьяков уходил. – Не спорю, она хороша… великолепна. Быть может, она лучшее из того, что ты создавал, но… я и вправду не хочу вспоминать.
Вот же… глупец.
И все равно картину купят, найдутся желающие… Желающих всегда имелось в достатке… Что же до проклятия…
Чушь… Совпадения, не более того…
«Неизвестную» и вправду купили, конечно, сумму удалось выручить куда меньшую, нежели Иван Николаевич рассчитывал, однако полученных денег хватило, чтобы вывезти семью к морю.
И, глядя на счастливую Сонечку, Иван Николаевич подумал, что поступил верно…
…кто мог знать, что это лето, солнечное, яркое, будет последним счастливым летом его семьи? И года не пройдет, как один за другим слягут от неизвестной болезни сыновья, чтобы сгореть в лихорадке. Не помогут им ни доктора, ни старуха-шептуха, которую приведет, отчаявшись, Софья.
Та, проведя ладонью над пышущим жаром лбом, отпрянет.
Перекрестится.
– Судьба такая, – скажет, отведя взгляд. – Проклятье…
И тогда-то вдруг вспомнится насмешка в черных глазах женщины, которой на самом деле не существовало…
Уже на похоронах, оглушенный горем, бескрайним, безбрежным, он вдруг воочию увидит другое кладбище, при селе Миленино.
Могилку с потемневшим от частых дождей крестом.
Табличку, имя на которой стерлось почти… и женщину, ту женщину, чья судьба оказалась столь переменчива. Вспомнится и письмо, и огонь в камине.
Ах, если бы можно было все изменить.
Начать все сначала.
Встреча выпускников. Илья никогда не испытывал любви к подобного рода мероприятиям. Двадцать пять лет, конечно, срок изрядный, но… странно, что его вообще пригласили.
Он поднял воротник пальто.
В конце концов, никто не требует у него присутствовать на всем мероприятии. Концерт отсидит как-нибудь. Поулыбается тем, кто якобы рад его видеть. Опрокинет стопку.
Закусит бутербродом. И откланяется.
Вообще не стоило соглашаться, но Танька проявила просто нечеловеческую настойчивость. Она всегда-то была упрямой, и упрямство это с успехом компенсировало недостаток ума. Какой она стала? Постарела, погрузнела, обзавелась вторым подбородком и складками на боках? Волосы небось по-прежнему красит под блондинку, только теперь волос стало куда меньше…
Илья помотал головой.
Ну ее… не хватало… Прибыть и отбыть, вот и вся его задача. Случались в жизни Ильи и куда более неприятные мероприятия. Ничего. Выдержал. И это выдержит, и думать нечего.
Здание школы показалось из-за поворота.
Серое, приземистое, оно пряталось за тощей оградой тополей и ныне вовсе не казалось зловещим, скорее уж усталым. Окна слепые. Широкая лестница. Ступеньки оббитые…
Неистребимый запах пирожков.
Илья поморщился. Пирожки ему есть запретили.
Язва.
А с язвою не шутят. Но запах… Рот наполнился слюной, вспомнились вдруг те самые пирожки, с лоснящеюся масляною корочкой, с начинкою, которая имела отвратительное обыкновение прорываться откуда-то сбоку, обжигая пальцы, а то и на пиджак падая.
– Илья!
Он обернулся на оклик.
– Ты ли это? Сколько лет, сколько зим… Господи, я уже и не надеялась, что ты и вправду придешь!
В фойе сумрачно, и в сумраке этом приходится щуриться, чтобы разглядеть женщину. По голосу Илья Таньку сразу узнал. А она, по-прежнему фамильярна, вцепилась в руку, потянула.
– Наши уже почти все! Кроме Сверзиной. Представляешь, в Канаде теперь обретается… Что-то там то ли изучает, то ли продает… Кто бы мог подумать. У нее ж ни рожи ни кожи, а она в Канаде живет!
Танька изменилась, но не так, как Илья придумал.
В полумраке ей можно было дать если не восемнадцать, то всего-то двадцать восемь. Кукольное округлое личико с широко распахнутыми глазами. Ушки аккуратные. Серьги в них тоже аккуратные и стоимости немалой. Почему-то ему вдруг стало неимоверно любопытно, откуда же она, Татьяна Косухина, взяла денег на эти вот серьги. И на цепочку витую с кулоном… Помнится, такой кулон Илье показывали в одном каталоге с явным намеком, который сам Илья предпочел за лучшее не увидеть.
– И Вязелев… но он умер. Жуть, да? Еще сорока нет, а уже… сердце… но он всегда жрал без меры, за собой не следил. Вот ты, Ильюшка, сразу видно, человек правильного образа жизни.
Она говорила и тянула куда-то в глубины школы, не к актовому залу, который, как Илья помнил, располагался на втором этаже.
– А концерт…
– Ерунда. – Танька легко отмахнулась. – Или ты и вправду посмотреть на это хочешь?
Илья не хотел.
– Все наши в классе собрались, только тебя ждем… так вот… а Маздина не приехала. Дети у нее… Тоже мне, многодетная мамаша. Кто бы мог подумать?
Маздина… худосочная, задумчивая.
Кажется, она моделью стать собиралась. Или нет? Ваську Вязелева Илья помнил распрекрасно, толстого и вечно пребывающего в меланхолии. Васька носил в портфеле бутерброды, завернутые в газету. И на каждой перемене разворачивал их, жевал медленно.
Танька потянула наверх.
Каблучки ее туфелек, аккуратных, как сама Танька, цокали по ступенькам. И звук этот заставлял Илью вздрагивать.
– Смотрите, кого я привела! – Она распахнула дверь в класс. – Теперь все на месте!
Таньке ответил нестройный хор.
А Илья зажмурился: слишком резким был переход между сумрачным коридором и ярким классом. Лампы здесь горели длинные, дневного света, и шелестели при том очень знакомо.
Следующие два часа прошли в разговорах. Как в разговорах, скорее уж в монологах. Илья слушал. Кивал. Сам на вопросы отвечал сухо, не потому, что было в его жизни что-то тайное, скорее уж он прекрасно понимал, что не интересна эта жизнь никому, кроме него самого.