Ну, вот и требуй пенсион
С тех, кто нанес тебе увечье!
Еще я думал о том, что капитан Алатристе стареет. Нет, поймите меня правильно: он еще никак не мог считаться стариком: в ту пору — на исходе первой четверти века — ему было лишь немного за сорок. Я говорю о неком душевном дряхлении: оно наваливается на таких, как он, крепких мужчин, от младых ногтей дравшихся за истинную веру и не получавших взамен ничего, кроме тяжких трудов, шрамов и нищеты. Фламандская кампания, с которой капитан связывал известные надежды на свой да и на мой счет, оказалась делом тяжким и неблагодарным: несправедливы были командиры, жестоки начальники, велики жертвы, прибыли — ничтожны, упованья — ложны. Кое-чем поживиться и разжиться удалось только при взятии Аудкерка да еще в каких-то городках, так что по истечении двух лет остались мы ни с чем, если не считать выплаченного капитану при увольнении из армии пособия в несколько эскудо серебром — мне-то, мочилеро, не причиталось ни гроша — на которые можно было протянуть несколько месяцев. Все так, и однако же Диего Алатристе придется еще не раз и не два побывать на войне, когда сама жизнь заставит нас вернуться под испанские знамена, да и смерть свою он — в ту пору уже совсем поседелый — встретит так же, как встречал всякую опасность: лицом к лицу, с клинком в руке, с застывшим в глазах невозмутимым спокойствием, и произойдет это в день битвы при Рокруа, где, храня верность нынешнему своему королю и былой славе, бестрепетно погибала лучшая в мире пехота. И вместе с нею таким, каким знавал я его в радости — скупо отмеренной — и в горести — вот ее-то было с избытком — падет капитан Алатристе, не изменив ни самому себе, ни — если не словам своим, так умолчаниям. Примет смерть, как положено солдату.
Но не будем забегать вперед и торопить события. Помните, я сказал вам, господа, что задолго до смерти человека, который был тогда моим хозяином, что-то умерло в его душе. Мне трудно изъяснить словами ощущения, возникшие именно в ту пору, при возвращении из Фландрии, когда я, в силу юного возраста сиявший полуденной ясностью, впервые заметил, хоть и не вполне осознал, медленное умирание капитана Алатристе. Позднее я пришел к выводу, что скорей всего дело идет о вере или об остатках веры: веры в то, что нечестивые язычники называют «судьба», а добрые католики — «Бог». Прибавилась, быть может, к этому и горестная уверенность, что бедная наша Испания — и он, капитан Алатристе с нею вместе — неуклонно скользит в бездну, и не было надежды, что кто-нибудь вытащит ее — и всех нас — оттуда раньше, чем через много столетий. А сейчас я спрашиваю себя, не мое ли присутствие рядом, не моя ли цветущая юность и почтение, которое я еще испытывал тогда к своему хозяину, помогали ему держаться и не впасть в отчаяние. Не утонуть в нем, как тонет мошка в кувшине вина — вина, кстати, порою бывало многовато. Не разделаться с ним раз и навсегда, поиграв напоследок в гляделки с непреложно-черным дулом пистолета.
— Кое-кого придется убить, — сказал дон Франсиско де Кеведо. — И, пожалуй что, многих.
— У меня только две руки, — ответил Алатристе.
— Четыре, — подал я голос.
Капитан уставился на свой стакан. Дон Франсиско поправил очечки и окинул меня задумчивым взглядом, после чего повернулся к человеку, скромно притулившемуся за столом в противоположном углу обеденной залы. Когда мы пришли на этот постоялый двор, он уже был там, и наш поэт, не представляя его нам и не вдаваясь в подробности, назвал его Ольямедильей и лишь потом прибавил к этому еще одно слово — счетовод. Счетовод Ольямедилья. Низкорослый, щуплый, лысый и очень бледный. Этакая серая мышка, робкая и приниженная, даром что в черном колете, а соединенные с коротко подстриженной, реденькой бородкой усы на концах подвиты. Пальцы в чернилах, да и вообще больше всего смахивает на захудалого стряпчего или на мелкого канцеляриста, который света белого не видит, закопавшись среди бумаг. Вот он смиренно кивнул, отвечая на безмолвный вопрос Кеведо.
— Будет два этапа, — сказал тот капитану. — На первом необходимое содействие окажет вам он. — Дон Франсиско показал в сторону человечка, невозмутимо выдержавшего наши пристальные взгляды. — На втором сможете набрать нужных вам людей.
— Нужные люди захотят задаток.
— Бог даст, получат.
— Давно ли вы, дон Франсиско, стали впутывать Бога в подобные дела?
— И то верно: Бог тут ни при чем. Но так или иначе за деньгами дело не станет.
Уж не знаю, почему, но при упоминании Бога и денег дон Франсиско понизил голос. За два долгих года, протекших с того дня, когда он, загнав нескольких лошадей, появился на площади, где аутодафе, извините за каламбур, было в самом разгаре, на челе Кеведо прибавилось морщин. Да и вид у дона Франсиско был усталый, и он чаще обычного подливал себе неизбежного вина — на этот раз выдержанного белого «Фуэнте дель Маэстре». Солнечный луч играл на золоченом навершии эфеса его шпаги, освещал мою опиравшуюся о стол руку, обводил четким контуром профиль капитана. Постоялый двор Энрике Бесерры, славившегося непревзойденным умением приготовлять ягненка в меду и свиную щековину, помещался поблизости от веселого дома у ворот Ареналь, и в окне, за стенами и развешанным на веревках бельишком, виднелись мачты и вымпелы галер, стоявших на якорях у другого берега реки.
— Сами видите, друг мой, — добавил поэт. — Снова придется подраться… Только на этот раз меня с вами не будет.
Он улыбался дружелюбно и успокаивающе, с той особой ласковостью, которую всегда приберегал для нас.
— Что ж поделать, — пробормотал Алатристе. — Каждый сам свою тень отбрасывает.
Он был, по обыкновению, одет в темное и на военный манер — замшевый колет, пелерина, широченные полотняные штаны — но при этом бос. Последние сапоги с истертыми до дыр подошвами остались на «Левантине»: за них помощник капитана дал нам несколько сушеных рыбин, вареной фасоли и бурдючок с вином — этим мы и поддерживали бренную плоть, покуда галера шла вверх по реке. Отчасти поэтому — хоть имелись и другие причины — не слишком сетовал мой хозяин на то, что, едва ступив на испанскую землю, получил предложение вернуться к своему прежнему ремеслу. Может быть, еще и потому не сетовал, что исходило это предложение от друга, а друг в данном случае всего лишь представлял интересы кого-то очень и очень высокопоставленного, но, главным образом, что ничего не брякало в нашем кошеле, как его ни тряси. Время от времени капитан останавливал на мне задумчивый взор, будто размышляя, в какую же переделку втянут меня мои шестнадцать лет, приспевшие так вовремя, и им же самим преподанное мне искусство фехтования. Да, разумеется, я, хоть еще не носил шпаги и на поясе у меня висел лишь мой добрый «кинжал милосердия», был испытанным военными бурями мочилеро, быстрым, бойким, храбрым и смышленым. Полагаю, что Алатристе прикидывал тогда, втравливать меня в это дело или же нет. Хотя обстоятельства сложились к этому времени так, что единолично он уже решать ничего не мог, но — к добру ли, к худу — наши с ним судьбы переплелись неразрывно. И потом, как он сам только что сказал, каждый сам свою тень отбрасывает. Что же касается Кеведо, то по его взгляду, оценивавшему мою возмужалость, о коей свидетельствовал пушок, черневший у меня над верхней губой и вдоль щек, я мог догадаться, что и он мыслит в этом же направлении: Иньиго Бальбоа достиг возраста, когда юнец способен и наносить, и отражать удары шпаги.