Кожа для барабана, или Севильское причастие | Страница: 58

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Lava me, Domine, ab iniquitate mea.

Куарт следил за движениями его губ, негромко произносящих латинские фразы. Церемония омовения рук, хотя и принятая в мессе, тоже постепенно отмирала. Куарт отметил еще несколько анахронизмов — деталей, которых ему практически не доводилось видеть с тех пор, как еще ребенком он прислуживал своему приходскому священнику. Например, отец Ферро под струей воды, которую лил ему на руки отец Оскар, соединил кончики пальцев, а позже, осушив руки, продолжал держать большие и указательные пальцы сомкнутыми в кольцо, чтобы они ничего не касались; даже страницы требника он перелистывал остальными тремя пальцами, не сгибая их. Все это отдавало дремучей стариной — так поступали только старые священнослужители, отвергающие даже саму мысль о том, что мир и времена изменились. Оставалось только, чтобы отец Ферро вел службу, повернувшись спиной к прихожанам и обратив лицо к алтарю. Практически никто не делал этого вот уже лет тридцать, но, подумал Куарт, дона Приамо это не смутило бы ни в коей мере. Он взглянул на его склоненную полуседую, кое-как подстриженную упрямую голову.

— Те igitur, clementissime Pater.

Плохо выбритый подбородок скрывался в вороте ризы, когда старик тихим голосом, отчетливо слышимым в царившей в храме абсолютной тишине, произносил слова, которые до него произносили другие, живые и уже умершие, на протяжении последних тринадцати столетий:

— Per ipsum, et cum ipso, et in ipso, est tibi Deo Patri omnipotenti…

Против своей воли, невзирая на скептицизм, свойственный каждому знатоку своего дела, и на презрение, внушаемое ему всем обликом отца Ферро, священник, живший в Лоренсо Куарте, не мог не испытать волнение при виде той особой торжественности, которой были исполнены сейчас каждый жест, каждое слово старика. Как будто волшебная сила превращения, совершающегося на алтаре, преобразила весь облик неотесанного провинциального священника, придав ему достоинство и величавость, заставив забыть о старой, грязной сутане, о нечищеных ботинках, о потертом вороте и поблекшем золотом шитье видавшей виды ризы. Бог — если только был таковой за этими позолоченными деревянными завитушками вокруг фигуры Пресвятой Богородицы, слезами орошенной, — несомненно, явился на мгновение, чтобы возложить руку на плечо ворчливого старика, который, склонившись над облаткой и чашей, совершал таинство воплощения и смерти Бога-Сына. А кроме того, подумал Куарт, глядя на лица собравшихся — в том числе и на лицо Макарены Брунер, следившей, затаив дыхание, как и все, за руками священника, — в данный момент как раз менее всего важно, существует ли где-то Бог, готовый вознаграждать и карать, осуждать или даровать вечную жизнь. В этой тишине, где сильный голос отца Ферро произносил слова литургии, важно было только одно: эти лица — серьезные, спокойные, сосредоточенные на движениях его рук и звуках его голоса, эти губы, шепчущие вместе с ним слова — понятные или нет, но сводящиеся все к одному-единственному слову: утешение. Слову, означающему тепло в стужу, дружескую руку, протянутую тебе навстречу во тьме. И вместе с этими людьми, стоя на коленях, опираясь локтями на спинку впереди стоящей скамьи и поеживаясь от неудобной позы, Куарт повторил про себя те же самые слова — повторил, сознавая, что вступил на порог понимания того, что связано с этой церковью, с ее священником, с посланием «Вечерни» и с его собственной миссией здесь. Он обнаружил, что куда легче презирать отца Ферро, чем видеть его, маленького, взъерошенного, в старомодной ризе, создающего словами древнего таинства тихую заводь, где два десятка людей, усталых, немолодых, согнувшихся под бременем лет и жизни, взирают — с опаской, почтением, надеждой — на кусочек хлеба, который гордо держат руки старого священника. И на вино — плод лозы и человеческого труда, которое он затем возносит вверх в позолоченной латунной чаше и опускает вниз уже превращенным в кровь Иисуса, вот точно так же по окончании вечери давшего их своим ученикам с теми же самыми словами, что, не изменяя ни буквы, произносил отец Ферро спустя двадцать веков под слезинками Карлоты Брунер и капитана Ксалока: «Hoc facite in meam commemorationem». Сие творите в мое воспоминание.


Служба закончилась. Церковь опустела. Куарт продолжал сидеть на своей скамье — уже после того, как дон Приамо Ферро произнес Ite, missa est и удалился, ни разу не взглянув на него. Прихожане понемногу разошлись, среди них и Макарена Брунер: она прошла совсем близко в своих темных очках, но словно не заметила Куарта. Какое-то время старушка под покрывалом была единственной, кто еще оставался в церкви, кроме него. Пока она молилась, отец Оскар вышел из ризницы, погасил свечи, выключил свет и снова, не поднимая глаз, удалился. Чуть позже ушла и старушка, и агент ИВД остался один в полумраке пустого храма.

Несмотря на род своих занятий и на доскональность в выполнении правил, Куарт обладал ясным умом. И эта ясность проявлялась как некое спокойное проклятие, мешающее полностью одобрить естественный порядок вещей, но не дающее взамен ничего, что делало бы терпимым осознание этого. А поскольку он являлся священнослужителем (впрочем, то же самое происходит в любой профессии, требующей от человека веры в миф о его привилегированном положении во вселенской гармонии), это было неприятно и опасно; мало что выживает рядом с осознанием всей незначительности человеческой жизни. Только сила воли, воплощенная в дисциплине, позволяла Куарту держаться на расстоянии от грани, за которой голая правда прельщает людей, готовая предъявить счет в виде слабости, апатии или отчаяния. Может быть, именно по этой причине он продолжал сидеть на церковной скамье, под черным сводом, пахнущим воском и старым холодным камнем. Он смотрел на леса, поднимавшиеся вдоль стен, на пыльные экс-вото, окружающие фигуру Иисуса Назарянина с грязными настоящими волосами, на золоченую резьбу, на плиты пола, истертые ногами людей, умерших сто, двести, триста лет назад. И видел мысленным взором плохо выбритое, хмурое лицо отца Ферро, склоняющегося перед алтарем, произносящего слова молитвы перед двумя десятками других лиц, усталых, но освещенных надеждой на всемогущего Отца, надеждой на утешение, на лучшую жизнь, где праведные обретут награду, а неправедных постигнет кара. Этот скромный храм был далек от сцен под открытым небом, от гигантских телеэкранов, от кричаще-пестрых церквей, где все шло в ход: техника Геббельса, рок-музыка, диалектика мировых футбольных чемпионатов, электронные разбрызгиватели для святой воды. Поэтому, подобно пешкам — о них говорила Грис Марсала, — уже чуждым битве, шум которой угасал у них за спиной, покинутым на произвол судьбы и не знающим, остался ли еще хоть один король, за которого они могли бы сражаться, некоторые фигуры выбирали себе на шахматной доске клетку: место, чтобы умереть. Отец Ферро выбрал свою клетку, и Лоренсо Куарт, квалифицированный охотник за скальпами на службе римской курии, был вполне способен без особых усилий понять его. Может быть, поэтому он испытывал некоторый внутренний разброд, сидя на скамье в этой маленькой церкви, обшарпанной и одинокой, превращенной старым священником в свою Проклятую башню: в редут, предназначенный защитить еще оставшихся овец от волков, рыскающих повсюду за ее пределами, готовых лишить их последних обрывков невинности.

Долго размышлял обо всем этом Куарт, сидя на своей скамье. Потом он встал и по среднему проходу пошел к главному алтарю, слушая эхо своих шагов, гулко отдающихся под эллиптическим сводом. Остановившись у теплящейся лампадки, он окинул взглядом фигуры предков Макарены Брунер, молитвенно склоненные по обе стороны от статуи Пресвятой Богородицы, слезами орошенной. Она стояла под балдахином, окруженная целой свитой херувимов и святых, и в косых лучах света, падавших сквозь стекла витражей и геометрически-рациональные конструкций лесов, отчетливо вырисовывалась на фоне полумрака, испещренного отблесками старой позолоты. Она была очень красива и очень печальна; лицо обращено чуть вверх, раскрытые ладони разведенных в стороны рук пусты. Она словно вопрошала: зачем, ради чего у нее отняли ее сына? Двадцать жемчужин капитана Ксалока поблескивали на ее лице, на венце из звезд и на синем одеянии, из-под которого виднелась босая нога, попирающая голову распростертой на полумесяце змеи.