Обхватив подушку и забыв о грозе, во все глаза смотрел на них Валерик и расплаканную мамку не узнавал.
— А я так обрадовалась, что узнаю про Степу, — сквозь слезы она улыбнулась печально. — Боялась и радовалась. А выходит, что зря…
— Да не зря, если с радостью вспомнила, — Уваров сказал бодрым голосом. — Значит, вернется Степан. Может, он… Да мало ли что вытворяет наш СМЕРШ! Или НКВД… Сколько хочешь, про это могу рассказать.
— Вот сядем сейчас и расскажешь нам все по порядку, правда, сынок? Дядя Женя Уваров — папин друг и товарищ по школе. Они вместе учились на летчиков. Вместе служили и воевали. Красавец и спортсмен был дядя Женя наш… А немцы, видишь, как его…
— Это собаки меня обглодали, — как о деле пустячном сказал он с усмешкой. — После побега последнего…
— У тебя и голос другой, — печально заметила мама.
— Я вообще говорить не мог…
«А может, это не Уваров!» — подумал Валерик. Ему очень хотелось, чтоб дядя Женя Уваров был другим. Чтоб завтра пришел к ним Уваров другой. Настоящий летчик с наградами на кителе! С кокардой на фуражке! Такой, как на плакате у Дома пионеров. Они б тогда втроем пошли в кинотеатр «Октябрь» мороженое есть и пить ситро! А ребятня барачная от зависти б немела!..
— У меня теперь все изменилось, — без особой печали поведал Уваров. — И голос, и сам я не тот…
— Ничего, ничего! — уверенным тоном ободрила мама, выставляя на стол, что было к выходному приготовлено. — Слава Богу, что ты теперь дома! А все остальное будет как надо!
Уваров крутнул головой недоверчиво, ничего не сказал на слова ее бодрые, а кашлянул извинительно и с опаскою настороженной, готовый убрать моментально, если отвергнет хозяйка, на стол поставил заткнутую пробкой газетной водки бутылку початую. И, держа на ней взгляд стерегущий, выжидательно замер.
Заметив бутылку, она, как ни в чем ни бывало, два граненых стакана подала на стол.
Уваров вздохнул облегченно, сел к столу и чистить таранку начал, с собой принесенную.
— Когда нас поймали после побега последнего, хотели расстрелять, — начал он повеселевшим тоном. — Перед всем лагерем чтоб… Да передумали. Там у них мастер на выдумки был…
— Женечка, «там» — это где?
— В Маутхаузене, — просто сказал Уваров. — Вместо расстрела — собакам решили нас кинуть, ротвейлерам. Зверей тех, наверно, неделю до нас не кормили. Одни зубы кругом. И рвут, и режут, как ножами, — будто о ком-то другом, так бесстрастно рассказывал он о себе. — Помню, что низ живота прикрывал да подбородок к груди прижимал, чтобы горло не вырвали… А потом я упал… А другие упали потом на меня. Закрыли меня от зубов…
Уваров мельком на Валерика глянул и большую таранку положил перед ним на подушку.
«Вот это ручища! — поразился Валерик. — Достал не вставая!»
Глаза Валеркины успели рассмотреть эту руку. Была она рубцами перевязана, словно красный шпагат к ней пришили. Как попало пришили. Безжалостно и неумело.
И содрогнулся Валерик, когда этот шпагат зашевелился перед ним: «И как это мамка смотреть на него не боится?»
Все, что на завтрашний день припасалось, мама на стол подала. И хлеб, и картошку «в мундире», и помидоры, и огурцы малосольные стояли хоть и в глиняной посуде, но зато на своей рукодельной салфетке, на другие несхожей. И от этого та же картошка и помидоры казались вкусней и желанней смотрелись, чем у тети Геры в мисках ее и тарелках каких-то саксонских.
И даже остатки повидла в банке стеклянной, что Валерик на завтра оставил, мама подала на стол.
«На дне там вкуснятина самая!» — насупился он и таранку отставил: не чистить же ее в постели! Такую здоровенную! Пусть даже с икрой. Да и сил не хватит, чтобы кожу с нее содрать!
Но мама тут же поняла его нахмуренность и повидло его любимое вместе с салфеткой розовой перед ним на тумбочку поставила. И кружку молока с горбушкой хлебной подала.
«Здорово как!» — глазами благодарной радости на мамку свою посмотрел.
И с улыбкой, смысл которой всем понятен, она его поцеловала в лоб и голову к щеке своей прижала.
Уваров, разливая водку по стаканам, сказал проникновенно:
— Вылитый Степа… Когда получил от тебя письмо… ну, то самое, где ты ладошку сына обвела карандашом, — так радовался! «Вот какой у нас с Аленкой мужик растет!» И всем эту ладошку показывал. «Теперь и погибнуть не страшно, — сказал мне тогда. — Аленка моя воспитает как надо…» Вот как он верил в тебя…
— Правда, Женечка? — прошептала она. — Так и сказал? Степушка мой…
Уваров взглянул на нее, кивнул головой и вздохнул.
— Расскажи мне про Степу, Женечка. Как он воевал? Как вы там жили?
— Да как все воевал… Ганса свалить тогда было непросто, но ему удалось. Прилетел возбужденный и радостный: «Бляха-муха, ты где! Я сто девятого «мессера» сбил! Видели все! Это в честь сына!» — и обниматься полез, как медведь… Я Степану завидую. Что бы с ним ни случилось, я уверен: он в плен не попал. Воевал он достойно… А у меня все пошло кувырком, сикось-накось и набекрень, бляха-муха…
Она слушала голос его приглушенный, и капельки слез зрели сами собою и таяли, будто впитывались в морщинки у рта и снова зрели. То ли от дыма табачного, то ли от правды такой беспощадной.
— Свой МИГ-3 я потерял в 41 году, 27 июня в районе Зарасай, когда немцы взяли Двинск… Пошел на таран, когда меня хотели посадить. Облепили со всех сторон и знаки подают, чтобы сдаваться шел… Ну, в общем, немца того, что больше других над безоружностью моей насмехался и ржал безнаказанно, я винтом ср-рубил ему хохотальник вместе с фонарем кабины! Бляха-муха! Ох, как они от меня шарахнулись! Врассыпную!.. Ну, падал потом, не раскрывая парашюта. Тянул до земли, как мог, чтоб в воздухе не расстреляли. Немецкие летчики это с радостью делали. Насобачились… Для них летчик на парашюте — цель для упражнений была. А тут еще взбешенные моим тараном…
Приземлился нормально. В лесу на полянке. Стожок сена в сторонке. Сориентировался. Парашют в стожок запрятал. Осмотрел пистолет и на восток подался.
Уваров умолк и, глядя куда-то вбок, мимо взгляда ее стерегущего, о край стола ладонь потер безжалостно, словно дико она зачесалась.
— И вот пошел ты, Женечка, а дальше?
— А дальше… Вот не хотелось мне заходить на тот хутор! Не хотелось заходить! А зашел… И конец, бляха-муха!.. — скрипанул он зубами железными и, наверное, выругался б, да компания была не та. — Как увидел дымок из трубы, а за пряслом коров, сразу жрать захотелось! К молочку потянуло! Думал же — свои!..
Говорил он отрывисто. Громко. Отчего его голос надтреснутый грубо звучал и скандально, будто мог его слышать тот, невидимый кто-то, кто так больно и круто его жизнь изувечил.