Десятого февраля 1972 года положение дел резко изменилось в худшую сторону в ходе заседания правительства, оказавшегося очень драматичным. Накануне было объявлено о введении чрезвычайного положения. Квартал Уайтхолл был заполнен полицейскими, облаченными в специальные костюмы, предназначенные для борьбы с бунтовщиками. Эскадроны конных «бобби» гарцевали на Даунинг-стрит и соседних улицах, сотрясая воздух звоном подков. Джон Дейвис на заседании правительства начал с сообщения о том, что пикеты забастовщиков и агенты-провокаторы заполонили страну до такой степени, что через неделю производство электрической энергии будет сокращено из-за нехватки топлива и подача электроэнергии сократится на 75 процентов. Это был первый удар, произведший настоящий шок. Генеральный прокурор указал на то, что Закон об отношениях в промышленности, в соответствии с которым вводились наказания за участие в забастовках солидарности, мог быть введен в действие только с 28 февраля. Говоря иначе, правительство в данный момент было совершенно бессильно. Это был второй удар. Всеобщее смятение увеличилось, когда прямо в ходе заседания министру внутренних дел Реджи (Реджинальду) Модлингу был подан рапорт от шефа полиции Бирмингема. Тот просил разрешения закрыть склад кокса Сэтли в Восточном Мидлендсе. Он сообщал, что для того, чтобы помешать выходу груженных углем грузовиков, там собрались семь тысяч пикетчиков, противостоявших пятистам полицейским. Штрейкбрехеры, то есть шоферы, не участвующие в забастовке, рисковали подвергнуться линчеванию.
Полиция просила, чтобы ей дали приказ перейти к жестким действиям. У нее не было средств противостоять орде, встречавшей ее булыжниками, бутылками с «коктейлем Молотова» и стальными шариками, запущенными из рогаток. Шеф полиции умолял, чтобы ему разрешили либо отступить, либо освободить въезды на склад силой. «Но в этом случае, — телеграфирует он, — нужны другие средства <…> и могут быть жертвы». Это был третий удар. Правительство пошло на попятную, сдалось. Тэд Хит не стал новым Черчиллем, который приказал открыть огонь по шахтерам в 1927 году, и начал с того, что назначил лорда Уилберфора главой арбитражной комиссии. Комиссия предложила поднять заработную плату на 15 процентов. Тэд Хит склонил голову. В ужасно холодную ночь 18 февраля 1972 года он пригласил представителей Национального союза горняков в свою резиденцию на Даунинг-стрит, 10, и выразил свое согласие почти на всё, кроме чрезмерного подъема уровня заработной платы. Итак, шахтеры выиграли. Правительство Ее Величества склонилось перед толпой и перед насилием, проявленным некоторыми. «Среди правых эта победа стала легендой <…>. В глазах многих политических наблюдателей она доказывала, что никто не может противостоять шахтерам. Вера полиции в себя была поколеблена. Многие из шефов полиции думали теперь лишь о поддержании порядка, забыв о том, что их долг состоял еще и в том, чтобы заставить всех почитать закон», — сделала вывод Маргарет Тэтчер.
Она извлекла из этой истории два урока: «…совершенно непостижимо, как правительство могло так легко успокоиться, получив заверения в том, что запасы угля очень велики», а также «непонятно и то, что было уделено столь мало внимания нашей способности выдержать испытание». Из чего следовал вывод, что судьбы будущих сражений, призванных «заставить профсоюзы действовать, уважая закон <…>, будут решаться не в палате общин, а на практике, в деле, на шахтах, на заводах <…>, там, где устрашение одержало верх над законом».
Но в тот момент настало время отступления. На всех Фронтах Тэд Хит делал прямо противоположное тому, что он обещал. Там, где он поклялся не изменять политику в угоду конъюнктуре, он поменял местами экономические приоритеты; там. где он обещал строгий и суровый бюджет, он предложил бюджет довольно мягкий. Другими словами, он расстался с основной идеей Маргарет, что определенную политику следует проводить довольно долгое время, даже если она может дать на короткое время и отрицательный эффект.
С этой точки зрения бюджет 1972 года был настоящим «горем горьким». Он был затратным, рассчитанным на оживление экономики. Мэгги должна была согласиться на поддержку роста в ущерб финансовой стабильности, на многократное увеличение субсидий сползающим к упадку отраслям экономики и предприятиям, на увеличение расходов на социальные нужды, не говоря уж о согласии на новую активизацию политики в области цен и доходов, превращавшей государство в арбитра на переговорах о заработной плате. Маргарет также отметила, что в бюджете не был поставлен предел, «четкий, ясный, выраженный в цифрах предел росту денежной массы».
Однако если Маргарет уже тогда и критиковала этот бюджет, то, если верить ее собственным словам, делала она это скорее не по причине отсутствия в нем рекомендаций по сдерживанию роста денежной массы, ибо эффективность подобных шагов она откроет для себя много позже, нет, скорее она это делала из-за твердой убежденности в том, что «инфляция есть прямое следствие поднятия заработной платы и увеличения общественных расходов». С этой точки зрения «крутой вираж» 1972 года не вызывает никаких сомнений. Закон о промышленности, принятый в марте того года, словно был порождением манифеста, но не консерваторов, а лейбористов. Журналист «Таймс» с иронией писал о том, что «никогда „хромые утки“ не выглядели столь здоровыми, как в тот момент, когда мистер Дейвис <…> открыл дебаты <…>; в конце этой речи веселье охватило скамьи лейбористов, а молчание консерваторов свидетельствовало лучше, чем любая критика, исходившая из рядов оппозиции, насколько разворот правительства в сфере вмешательства в промышленность и в сфере помощи регионам был всеобъемлющ и полон».
В своих мемуарах Маргарет честно задается вопросом: «Должна ли я была подать в отставку?» Один из ее друзей, Ник Ридли, побуждал ее к этому. Но она отказалась, потому что, как пишет, «не представляла всю серьезность ситуации». Чтобы как-то оправдаться перед самой собой, она утверждает, что тогда еще не выработала иную политику, и это истинная правда, ведь она станет твердой монетаристкой только в 1974–1975 годах; к тому же она признает, что, если бы к тому времени выработала иную политику, «это ничего бы не изменило», что тоже истинная правда. Она, как всегда, честно добавляет: «Еще одна причина для меня воздать должное, а вернее, выразить признательность и почтение таким людям, как Джон Брюс-Гардинер, Джон Биффен, Ник Ридли <…>, выступившим против этого странного, нелепого поворота».
Однако следует признать, что действительность была гораздо сложнее. Подав в отставку, Маргарет Тэтчер отрезала бы себя от большей части истеблишмента Консервативной партии. Это значило бы попрощаться с многообещающей карьерой ради битвы, из которой она не смогла бы выйти победительницей. Это значило бы также, что политика, осознавшего, что для него нет спасения вне партийного аппарата, постигло ослепление. После того как она затратила столько усилий ради того, чтобы консерваторы выдвинули ее в качестве кандидата в депутаты в округе, где можно было выборы выиграть, Маргарет никогда не поддавалась сладким песнопениям сирен от партии либералов, делавших ей всяческие «авансы». Она-то понимала, что власть можно завоевать только вместе с тори. Она это знала. Что же, если надо подождать, она подождет. К тому же она обладала трезвостью и ясностью рассудка, чтобы не верить в то, что приключения одиночки могут привести к успеху. Многие политические деятели отходили от дел, надеясь на то, что глас народа когда-нибудь призовет их обратно. Но почти все они были преданы забвению. Кроме изгнанника, пребывавшего на вилле «Ла Буассри» на юге Франции и спасенного чрезвычайным стечением обстоятельств (имеется в виду Черчилль. — Пер.), глас народа часто для таких людей оборачивался оглушающим молчанием.