– Потому он вас и купил?
– Может статься, наверное не скажу, толком мы ни разу с ним и словом не перемолвились. Но притвориться, будто он в услужение меня взял, ему бы не удалось. Стоит только на меня разок глянуть – непригодна я ни для какой работы. Днем с постели лучше и не подниматься, бедная моя кожа солнца не выносит, и свет глаза режет. Я и с нуждами своими без Фанни никак бы не справилась. А уж она-то мне помогала как могла.
– А Плезантс тоже? – спросила я.
– Плезантс? Нет, детка. Ни разу не заходила. Да ее хозяин не отпускал, держал в ежовых рукавицах. Не вырваться, даже если бы и захотела.
– Не очень-то и хотела, – добавила Элайза Арнолд.
– Ну уж нет, – возразила Мама Венера и продолжала: – Голландец держал меня в укромном холодном подвале, будто корнеплод. В темноте, как он и надеялся, я усохла и сморщилась и ни о чем никому не проговорилась. Но вместе под одной крышей мы с этим голландцем и месяца не прожили – и с сердцем, и с головой у него сделалось неладно, винтики завертелись не в ту сторону.
– Ого, – вставила Элайза, – зато ему самому вдоволь пришлось повертеться. Я уж об этом позаботилась.
– Ей бы только бахвалиться. Не знаю, что она там с ним сотворила, если вообще смогла. И знать не желаю, угу. Думаю, совесть его замучила, разъела душу… как могильная плесень.
– Хмм! – Это сравнение покойница явно не одобрила.
– И совесть толкнула его на доброе дело. Человек он был неплохой, нет, но поступил низко – заставил меня и Мейсона вернуться в огонь, угу. Не скажу, что он должен был пойти сам – каждый должен сперва свои раны зализывать, верно? – и все ж не надо было ему меня заставлять. Но теперь об этом волноваться незачем. Что случилось, то случилось, я недолго здесь пробыла. А голландец вдруг взял и снялся с места – подался в другие края, а все это (Мама Венера повторила свой жест)… Все это оставил после себя и по закону прописал, чтоб я могла спокойно тут жить. Никто меня не сгонит, сколько ни проживу.
– И взамен вы сохранили тайну Ван Эйна? – спросила я. – О том, к чему он принудил вас с Мейсоном?
– Сохранила тайну? Может, и так, да только потому, что никто ни разу меня не спросил. Тайну? Вот еще. Мне что за дело, какой там у белого камень на душе? Тьфу.
– Не думай, будто он подарил ей этот дом по доброте душевной, – вставила актриса. – Mais non! [42] Совершил сделку, и притом выгодную: успокоил совесть и обеспечил молчание единственного оставшегося в живых свидетеля своей трусости. Ловко вывернулся, ничего не скажешь… Старина Ван Эйн, конечно же, рассчитывал, что его поджаренная рабыня скоро умрет. И уж, вне всякого сомнения, полагал, что мозгами еще попользуется. Увы, – Элайза вздохнула, – не произошло ни того ни другого.
Тут она, хотя никто ее об этом не просил, произнесла целый монолог о совести:
– Совесть – ммм… пожалуй. Совесть мучила Ван Эйна сильней, чем других, через эту дверцу я и проникла к нему в душу, но позволь доложить тебе, ведьма, что обыкновенное чувство раскаяния охватило весь город. Угрызения совести что кресло-качалка – вроде как двигаешься и подталкивает оно тебя вперед, а с места никуда.
Элайза Арнолд описала, как жители Ричмонда, пока руины на Академи-сквер все еще продолжали дымиться, подвергли себя наказанию – «чисто пуританский порыв», уточнила она. Еще не всех мертвых опознали, не весь пепел просеяли, но всякая деловая деятельность в городе прекратилась. Постановили закрыть все танцевальные залы и прочие места для развлечений на четыре месяца, в противном случае налагался апокалиптический штраф в 6 долларов и 66 центов за каждый час веселья.
Когда выяснилось, что опознать все трупы не представляется возможным, решили похоронить их в общей могиле. Требовался и поминальный монумент.
– И что, кроме воздвигнутой церкви, – вопросила Элайза Арнолд, – могло бы освятить это место, искупив тем самым грех развратного сценического действа? Разве театр – не биржа блудниц? А кто такие, вообще говоря, актеры – кто они? Распутные, безнравственные типы!
Из-под вуали Мамы Венеры послышалось сдавленное хихиканье, но я разобрала и слова:
– Вообще говоря, да, угу.
Элайза подплыла ближе к очагу, отчего зола взвилась, закрутилась столбиком и осела на коврик, запачкав золотые кисточки по его краям.
– «Божья кара» – вот как они это назвади. Проповедники на каждом углу возвещали, что пожар не что иное, как небесное возмездие городу, погрязшему в мирской суете. Ха! Ричмонд? Погряз в мирской суете? Но не важно. Посещение театра было сочтено грехом и преступлением. А мы, его насельники, – шутами, блудницами и шлюхами.
– И безбожниками, – вставила Мама Венера. – Не забывай об этом, угу.
Элайза продолжала декламацию:
– «Преступный по природе и злокозненный по воздействию» – вот что такое театр! Какой идиотизм! В итоге пришли вот к чему: «Да будет прибежище греха и разврата посвящено восхвалению и почитанию всемогущего Отца Вседержителя! Да воздвигнется на пепелище храм Божий!»
Яростный порыв ветра раскрыл книги, которые Элайза Арнолд спихнула на пол, и быстро перелистал страницы. Масляная лампа зачадила и погасла. Оконные стекла задребезжали. В дымоходе засвистел сырой ветер. Плеск дождика во дворе аккомпанировал дальнейшим излияниям ходячего трупа:
– Построить церковь постановили Джон Маршалл и иже с ним – grandes [43] этого жалкого городишки. А под ней, у главного входа, поместили громадный ящик из красного дерева, куда сгребли весь пепел. Теперь все мертвецы покоятся, – тут Элайза показала своей вывернутой клешней на окно по направлению к той самой (я это поняла) церкви, в которой я сегодня была, – под церковью Поминовения, где хорохорятся епископальные пастыри. Мерзость одна, вот что!
К ее мнению я готова была присоединиться, однако Элайза имела в виду, конечно же, не только архитектуру здания, наделенного множеством углов, дабы уязвить Пифагора. Но я не сказала ни слова, выжидая, пока актриса выдаст концовку:
– И вот так театр стали считать гнездовьем Сатаны, и так церковь опечатала место, где процветало театральное искусство. Ни единого спектакля за целых восемь лет.
– Бедняжка, тебе и некуда стало являться, что иль кого посещать – разве что сына своего. А мне это по нраву. Обхохочешься!
– А ты, прислужница, смотрю, расхрабрилась! Не рассказать ли мне о том, какой еще большей развалиной ты когда-то была… не поведать ли этой ведьме, кто дрожал и трясся, кто обмочился и обмарался, когда я в следующий раз явилась? Рассказать?
Актриса вихрем пронеслась по библиотеке и взгромоздилась на изогнутую спинку дивана. Когтями вцепилась в подушечку, набитую конским волосом, а пятки вдавила в обивку. Верхнюю часть ступней она задрала кверху – и поберечь, и продемонстрировать вросшие в мякоть ногти. Колени она то сводила вместе, то разводила, вспомнив, в какое расстройство чувств ввергло меня зрелище ее паха с признаками пола.