Ибо все один за другим можете пророчествовать, чтобы всем поучаться и получить утешение.
Первое послание коринфянам, 14:31
Прошло всего несколько лет с того 1844 года, который теперь кажется мне незапамятным, однако они кажутся вечностью. С другой стороны, часть из них я действительно провела за чертой вечности, будучи мертвой. Моя маленькая хозяйка, которая делит со мною каюту, в загробной жизни новичок. Ее душа быстро осеребрилась и вскоре исчезла, ведь она была легкой, и ее земная миссия подошла к концу. Тело же поддается воздействию смерти куда медленнее, однако тление все-таки делает свое дело и препятствует моему намерению довести повесть до конца. Девочка мертва уже много часов, но никто не знает об этом — судовой врач оказался простофилей, мне удалось запросто его обмануть. Когда моя спутница предупреждает меня о его приближении (условным стуком — три удара в стенку из соседней каюты), я отправляюсь обратно в койку и заставляю мертвое тело издавать такие звуки, что врач предпочитает держаться подальше. А еще я содрогаюсь в конвульсиях — вернее, заставляю тельце девочки биться в судорогах, так что глаза ее закатываются, а ресницы трепещут. Я могу вызвать биение пульса, если потребуется, и заставляю врача сомневаться в том, что он слышит, или, точнее, никак не может услышать посредством стетоскопа. Для пущей убедительности я самым неделикатным образом выпускаю газы, что окончательно обращает его в бегство. На ходу он машет руками в сторону тех, кому не терпится оплакать свое дитя, и повторяет:
— Не может быть… Просто невероятно… Однако через несколько часов…
Вы правы, обманывать подло, но что бы я делала без моей Мисси, моей секретарши, пишущей под диктовку? И если я кажусь слишком искушенной по части особенностей ее тела, это лишь оттого, что я вообще хорошо разбираюсь в телах.
Во многих отношениях она представляет собой лучшее из убежищ, какое только мог выбрать мой дух. Во-первых, она не коченеет слишком быстро, как происходит с теми, кто старше ее. Однако я чувствую, что трупная окоченелость овладевает ею — шея уже почти не поворачивается, пожатие плечами дается с неимоверным трудом, а рука, пишущая эти строки, становится все тяжелее. Чтобы водить пером по бумаге, требуется не меньшее усилие, чем то, с каким вол тащит плуг по борозде. Во-вторых, она не устает, как устают живые, и трудится над моей повестью больше десяти часов в день. И наконец, она согласна служить мне, пока я не поставлю последнюю точку. Мне понадобится немного времени для того, чтобы довести мой рассказ до сегодняшнего дня и сообщить вам, как мне — вернее, нам с моею спутницей — случилось оказаться на этом судне. Я обещаю поспешить, поскольку хуже, чем воспоминания о событиях 1844 года, может быть только одно: необходимость прерваться и отложить мой труд, пока не удастся найти другого писца. Итак, я продолжу, хоть это дается мне очень нелегко. Я предпочла бы предать забвению эти воспоминания, однако сейчас они обрели прежнюю силу, как летучий дух крепких напитков, которые свели Асмодея в могилу.
Мы с Леопольдиной долго не могли решить, что нам делать с неожиданно свалившимся на наши головы известием о близкой смерти Асмодея. Конечно, для него она не могла быть неожиданностью — он явно ее искал. Лео в своем вещем сне узнала, что Асмодей падет от собственной руки. Зачем рассказывать ему о том, что вскоре он исполнит задуманное? Незачем.
И не стоило надеяться, что мы убедим его отказаться от этого намерения. Поэтому мы стали гадать, как отнесется к этой новости Каликсто. Он был достаточно мудр, чтобы опасаться ясновидения, и обрадовался бы, если бы мы отказались от попыток узнать будущее, какую бы выгоду это ни сулило. Но больше всего нас интересовало, что скажет Люк. Он, несомненно, попытался бы спасти своего друга.
Лео сказала, что не собирается прерывать изучение приемов гадания, невзирая на полученный урок и на мнение Каликсто, и поскольку мне не хотелось встревать между ними — они часто устраивали между собой форменные сражения, словно… словно люди, которые и любят друг друга, и страшатся этого чувства, — то мы все-таки решили ничего ему не говорить. Вернее, Лео убедила и заставила меня ничего Каликсто не сообщать. Однако нам пришлось все рассказать Люку.
Конечно же, он попробовал спасти Асмодея, как я и ожидала. Но у него ничего не вышло.
На нашу долю выручки от спасения «Летучего облака» мы четверо — Каликсто, я и близнецы — купили большой участок на Кэролайн-стрит рядом с домом Дюваля и приступили к строительству нового дома, получившего имя Логово ведьм. Асмодей на свою долю купил «Козлиный трон» и превратил его в собственную берлогу, где он мог наконец дать себе полную волю. В этот кабак допускались немногие, чье общество Асмодей мог вынести: старые моряки, занятые исключительно выпивкой и не досаждавшие хозяину морскими байками; молодые люди, чьи преступные наклонности восхищали его; а также несколько шлюх, оказывавших услуги желающим в задней комнате. Отныне в «Троне» (так его теперь называли) никто не смел вслух сказать, что Асмодей чересчур много выпил, — глупца немедля выкинули бы на улицу или избили, а скорее всего, и то и другое. Новый хозяин спокойно пил ром, пока не падал со своего любимого табурета — с того самого трона, в честь которого названо заведение, а сам Асмодей при этом выглядел пресловутым козлом, — после чего ковылял в заднюю комнату, где отсыпался между своих девок, как трапперы [231] спят под своими мехами. Не могу сказать, искал ли он утешения в их сомнительных прелестях, но все-таки сомневаюсь в этом. Он желал одного: напиться, заснуть и увидеть во сне Себастьяну.
Вскоре его организм слишком привык к выпивке, алкоголь почти перестал вызывать видения и усыплять его, и тогда Асмодей перешел к употреблению опиума. Сначала он воровал из запасов лекарств, которые делала Лео, хотя в то время наркомантия еще не увлекла ее. Асмодей частенько лежал в задней комнате своей таверны, как пародия на какого-то восточного пашу: рядом с ним лежала трубка, а вокруг в поте лица трудились девки. Он напоминал осьминога со множеством щупальцев, способных дотянуться до всего и воспользоваться всем. А когда опиум тоже потерял для него притягательность, как и следовало ожидать, он пристрастился к эфиру. Понятия не имею, где он его доставал, но к тому времени, когда Леопольдина увидела и предсказала его смерть, он уже частенько сиживал в баре перед блюдцем, до краев наполненным этим снадобьем, а бармен следил за тем, чтобы оно всегда оставалось полным. Близнецы не раз угрожали ему всевозможными карами, но тот не уступал, полагаясь на защиту своего хозяина. Асмодей накрывал блюдце и голову ветхим грязным куском старого паруса наподобие капюшона, закрепляемого на шее при помощи веревочной петли, — чтобы пары не улетучивались.
В последующие месяцы, на пике отчаяния, Асмодей дошел до того, что стал пить эфир. Он ополаскивал рот водой, потом выплевывал ее — точнее, выдавливал через стиснутые зубы или позволял стекать по вечно небритому подбородку, — после чего выпивал порцию эфира, достаточную для того, чтобы охладить язык и горло перед тем, как выпить целый стакан этой жидкости. (Однажды я пришла в «Трон», чтобы убедить его отказаться от смертоносных привычек и уговорить вернуться домой, и увидела, как он это делает. Увы, у меня ничего не вышло.) Его лицо становилось красным, и лающий смех звенел по всему кабаку; затем он пил воду — она растворяла и связывала эфир, не давая ему испаряться в пищеводе, прежде чем вещество попадет в желудок и подействует на организм. Он делал это раз за разом, пока не засыпал.