К нему я не могла не проявить благосклонность.
И мы любили друг друга. Или, как неделикатно выразился Луи, «мы трахнулись».
Однако сама природа призраков, как суккубов, так и инкубов, такова, что… очевидно, когда занимаешься любовью со смертным, это происходит куда более нежно. Если Мадлен шалила, направляя нас с Ромео друг к другу в ванне, то отец Луи в обличье Ромео был сущий дьявол: ведь соитие – это не более чем средство достичь цели, а цель – подчинить себе другого. К тому же (разве не сам священник говорил мне об этом?) нельзя винить того, кто делает что-то, повинуясь своей природе. Поэтому… каждое его прикосновение, ледяное или пламенное, заставляло меня продвигаться нетвердой походкой по темной, неизвестной мне доселе дороге наслаждения, подобно тому как пьяный, спотыкаясь, выходит из таверны, не зная, какой путь перед ним откроется. Я получала удовольствие от холодных прикосновений (куда привычней была я к холодному, чем к горячему), наслаждалась прохладой, когда он касался моих грудей, пыталась отпрянуть (что было едва ли возможно: держал он меня крепко), когда его грубые прикосновения (он словно растирал меня) становились жаркими, а губы, как клещи (раскаленные докрасна клещи, которые вызывают у каждой ведьмы унаследованный от предков ужас), впивались в мои налитые кровью соски. Я громко кричала. Он смеялся, зажимая мне рот рукой, будто ледяными тисками, и входил в меня все глубже… Но я не могла на него сердиться, он был по-своему искренен, я знала это, к тому же боль вскоре должна была смениться наслаждением. Хуже того: я доверилась ему, поверила, что, когда этот спектакль наслаждения и боли будет сыгран, я благополучно доберусь до дому – обрету свое «я». И да, конечно, я все еще цеплялась за иллюзию, что это Ромео: передо мной, на мне, внутри меня. Но я старалась не слишком явно обнаруживать испытываемые мной наслаждение и боль – ведь тогда инкуб повел бы себя иначе: я говорила уже, что подобные ему стремятся, прежде всего, подчинить себе, своей власти. Но все мои уловки не могли сравниться с теми, к которым прибегал он, и вскоре я полностью подчинилась ему, как марионетка своему хозяину. Наконец он закончил, а я выбилась из сил настолько, что чувствовала себя выжатой как лимон, результатом же были лишь красные полосы на коже, набухающие синяки и следы укусов, похожих на паучьи. И все же я старалась, поскольку теперь, после знакомства с призраками, Ромео, Арлезианкой я… хотя бы отчасти, обрела способность любить, относиться к акту любви с известной долей доверия. Но любовь, как и прежде, ускользает от меня. Я хочу сказать: то, что у меня было в Арле с отцом Луи, – вовсе не любовь.
Это было одновременно всем и ничем, действом великолепным и печальным. То был не мой Ромео, а лишь иллюзия. Инкуб не мог обрести власть над самой сущностью этого мальчика, обладать тем, что, подобно философскому камню алхимиков, превратило бы в золото всю тщету нашей… нашей акробатики. И если задать вопрос: получила ли я в ту ночь вознаграждение за свою любовь к Ромео, ответ будет, разумеется, «нет», как это ни прискорбно. Но я, по крайней мере, благодарна судьбе, что не мечтала о любви этого мальчика долгие-долгие годы, потому что эти желания и ожидания со временем крепли бы, как вино, и те ощущения, что я испытала с инкубом, разочаровали бы меня еще больше.
Однако повторюсь: Луи искренне пытался отблагодарить меня, да, он был искренен и поэтому пылок в своих… ухаживаниях – я не сожалею, что не отвергла их. И я верю, что познала в ту ночь не демона, во всяком случае, не в полном смысле этого слова: то был, конечно, не мой Ромео, а, как я полагаю, тот изначальный, давно умерший отец Луи, тот обаятельный священник, которого Мадлен знала при жизни и кто служил тогда Богу. Действо, что мы свершили в ту ночь, казалось мне… каким-то обрядом, исполненным благородства.
Позже, когда мы лежали на матраце, даже не натянув на себя одеяло, и я ощущала в своих объятиях холодную тяжесть инкуба, он вдруг заговорил своим собственным голосом, хотя все еще сохранял обличье Ромео. С моих губ, как оказалось, нечаянно сорвался вопрос: «Что ты станешь делать?» – и теперь он отвечал на него.
Инкуб шептал, приблизив губы вплотную к моему уху, но я не ощущала движения воздуха. Я не могла не заметить, что в его голосе полностью отсутствует теплота, когда он произнес:
– Ее уста мою исторгли душу, смотри, она летит [159] .
Я знала эту строчку из «Доктора Фауста» Марло, она была здесь вполне уместна. Стоило ему сказать это, как я сразу поняла, что отец Луи прощается со мной. Я знала, что такой миг придет, и мне всегда казалось, что именно этого я и хотела. (Ни разу не представляла, как он плывет на корабле вместе со мной, не видела его рядом в своем воображаемом Новом Свете.) Но когда эти слова, подразумевающие прощание, были сказаны, мое сознание словно раскололось на части: одна из них была полна грусти, ужасной грусти, вторая – объята страхом: я поняла, что осталась одна – окончательно и неоспоримо.
Инкуб встал. Только теперь, голая (если не принимать во внимание голубых панталон, которыми я с притворной застенчивостью, глупо и совершенно безуспешно пыталась прикрыться), только теперь я почувствовала пронизывающий до костей холод. Я ворочалась на матраце, пытаясь закутаться в единственное шерстяное одеяло… Когда инкуб шел к открытому окну, я видела его в последний раз, облик Ромео таял в воздухе… У окна отец Луи согнулся вдвое в учтивом поклоне, а затем исчез, а я лежала, улыбаясь. Моя рука была поднята, как будто я собиралась помахать ею, но, осознав, что не в состоянии сделать этот простой жест, поспешно опустила руку.
…На следующее утро в назначенный час я садилась в дилижанс. Мой несессер был заполнен лишь наполовину, и два кучера (братья или кузены, если судить по их чрезмерной фамильярности в общении) подняли его наверх. К моей радости, путешествие предстояло совершить в компании трех других пассажиров из Арля.
Вновь, как и у перекрестка дорог, меня неприятно поразили своим запустением маленькие прибрежные городки, названия которых улетучились из моей памяти. (Карту я убрала в дорожный сундук, и она не могла мне помочь.) Мы сделали остановку в одном из таких безымянных местечек; его рынок был заполнен лионскими шелками, изделиями из кожи, пенькой в тюках, пшеницей из Тулузы, винами Лангедока, морской солью из Камарга, мылом из Марселя и бочонками с оливковым маслом.
…После Арля усталая Рона замедляет течение, а затем разделяется на les deux Rhones morts , две «мертвые реки», несущие свои сонные воды через дельту Камарга. Пока мы столь же медленно продвигались к Марселю, я узнала от своих попутчиков все, что они могли поведать о крае, через который мы ехали. Они смеялись, когда я вскрикивала при виде стаек фламинго, взлетающих с розоватой воды. Конечно, я никому не сказала, чем был вызван их внезапный взлет: Малуэнда в обличье ворона летала, черная среди красных и розовых птиц, не спуская с меня глаз. Окрестности изобиловали также дикими гусями. При ярком свете дня орлы, канюки и пеликаны разгуливали по пескам цвета слоновой кости. Неожиданные слезы вызвал у меня табун быстрых белых лошадей, бледными тенями пронесшихся на фоне еще более бледных дюн (эти лошади сарацинской породы, как мне объяснили, участвуют в бое быков). Покрытые пшеницей и виноградниками равнины, спускающиеся к морю, низины, где пасся полудикий скот… красота этой земли взволновала меня до глубины души. Никогда не представляла, что природа на такое способна.