Знак Каина | Страница: 11

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– К сестрам попала – это благо. Вижу, обучили они тебя красно говорить. Может, ты и грамоте знаешь?

– Знаю. Все книги прочла. Их у нас в обители было целых четыре: Ветхий Завет, Евангелие, «Часовник» и «Четьи-Минеи».

– Истинно рекут: вашему Евиному роду учение не в пользу. Вот и «Четьи-Минеи» ты прочла, и Священное Писание, а отца родного умертвила, – перехожу я к интересному. – Знать, главному тебя в обители не научили: смирению.

– А меня все больше сестра Палагея учила, охотница. Зайца смирением в силок не уловишь, белку с дерева не собьешь. Монастырь у нас бедный, от дорог далекий, сам себя кормит. Инокини и послушницы всяк свое дело ведают. Есть сестры-грибницы, есть ягодницы, есть травницы, есть птичницы, есть рыбницы – кто рыбу ловит. А меня определили в охотницы.

– Потому тебя и Белочницей звать? Потому и волосы коротки? Яко у Дианы, богини грецкой.

Я поневоле любуюсь смелой девкой – таких еще не встречал. Про грецкую богиню я сам для себя сказал, но поповна опять удивила:

– Диана у нас зимой в лесу замерзла бы, а я умею снежную нору вырыть и в ней без огня проночевать.

Надо ж, и про Диану она читала!

Не прикрытый волосяными прядями глаз смотрит мимо меня. В нем тоска.

– Хорошо там, в обители. Без вас-то…

– Без кого «без нас»?

– Без мужского племени. Где вы правите, там маета и мука, кровь и гибель. А где вас нет – мирно, складно, заботливо.

Хороша кобылка-то, только теперь примечаю я. Необъезженная, норовистая, кожей небелая, а хороша. Тело гибкое, ладное. Легко представить, как она ходит по чаще с луком и стрелами: рукава завернуты, голые руки загорелы. Или как нагая купается в лесном ручье.

Ее бы в баньке попарить, чтоб размякла, да веничком березовым постегать…

Чувствую в чреслах сладкую истому. В молодости она накатывала часто, а теперь все реже и реже. И то сказать, сколько их, баб и девок, испробовано: невинных и распутных, робких и жадных – всяких. Недавно велел со всей земли собрать самых раскрасавиц, на смотрины. Чуть не две тысячи отсмотрел. Одни предо мной бледнели, другие краснели, третьи обмирали. Скучно было, зевотно. А вот такой, пожалуй, я еще не видывал: чтоб и взбрыклива, и никем не тронута. Погожу, пожалуй, ее в землю зарывать. Поспеется.

– Ты мужчин не любишь, потому что их не ведаешь. – Провожу рукой по девкиной груди. Ишь упруга! – Мы бываем страшны, а бываем и сладки. В жизни, дево, страшное и сладкое часто рука об руку идут. Кого не страшишься, с тем и сладости истинной не познаешь…

Шагнула назад. И пренебрежительно:

– Это ты про любное дело? Знаю, попробовала. Прошлое лето встретила в лесу охотника. Лепый, веселый. Два дня с ним в шалаше провели. Хорошо полюбились, сладко. Чего ж там страшного? Любить мужчину – одно, коли любится, а жить под вами – иное. Я вон собак люблю, но не стану ведь я жить под собачьей властью?

Не девка, значит. Потоптали уже…

Истома, не набрав полной силы, сникает. Вместо нее подступает гнев.

– Говори про злодейское, грешница! Как ты отца своего, рукоположенного от Бога священника, убила?

Глаз опять щурится, будто ко мне примериваясь.

– Как убила? А шкуряком. Чем с белки шкуру снимают. Всадила туда, где у людей сердце, а у него, крысищи, грязи кусок… Тринадцать лет его не видела, и вспоминать забыла, что за отец такой. Вдруг явился, с двумя бугаями – звонарем да пономарем. Рассказал ему кто-то, что дочка выросла и что собою красна.

– Нескромное про себя говоришь, – вставляю сурово. Однако думаю: вправду красна. Той особой красой, которая с первого взгляда не слепит, но чем дольше смотришь, тем она приметнее. Ибо сидит в бабе какой-то бес ли, ангел ли – и манит, подмигивает. Поди знай – пропадешь с ним или спасешься. В том и соблазн, в том и замирание сердечное. Такою была Марья Черкешенка. Никогда с ней не угадаешь, вспыхнет она жарким пламенем или зашипит змеею. Но эта не похожа ни на огонь, ни на змею. На воду похожа – глаз омутом. Обжечь не обожжет, а утянуть утянет.

– Зачем же он приехал, твой родитель?

– У них, на луговой стороне, поселился новый поместник. Старого боярина ты велел сказнить, а его земли отдал опричному, из татар, князь-Девлетееву какому-то.

– Есть у меня такой. Лихой молодец.

– Что правда, то правда – лихой. Много от него лиха. – Белочница все щурится, что-то во мне высматривает. Но говорит без понуки, вытягивать не приходится. – Очень до девок охоч. Но просто любиться с ними не может. Чтобы распалиться, ему сначала девушку помучить надо. Бьет их кнутом и еще всяко. Иные от того померли, иные руки на себя наложили. А находятся псы, которые к князю своих дочерей доставляют, потому что он за то денег дает, смотря по красоте. Бывает, что рубль, а бывает что и два. Вот мой батюшка и придумал обогатиться. Поглядел на меня, обрадовался. За такую, говорит, лепоту князь мне и три рубля даст. Едем, говорит, доча, со мной. Я – нет. Он говорит: знаю, говорит, мне сказывали, что ты строптива, потому и робят с собой взял. Берите ее, вяжите. Я ждать не стала. Сначала ему, крысище, шкуряк в сердце воткнула. Только потом они меня взяли…

Качаю головой.

– Тут не двойной грех, а тройной. Ты еще повинна и в чадном непослушании. Отец волен над своими чадами, яко царь над своими рабами. Ибо сказано: «Сын славит отца и раб господина своего убоится. И аще отец есмь – где слава моя? И аще господь есмь, то где есть страх мой?». Известно ль тебе, что нет зла хуже, нежели рушить поставленный Богом порядок? Ты вот отцовской воле запротивилась, руку на родителя подняла. А есть такие грешники, кто и на мою царскую волю ропщут, кто и на меня, помазанника, злое помышляют. Я сих казню страшными карами – такими, что лучше уж живой в землю или на костер. Слыхала ты про мои казни?


Знак Каина

Говорю с нею рассудительно, по-человечески, хочу до ее разума достичь. А она мне дерзновенно:

– Кто ж про тебя, упыря несытого, не слыхивал, про твое окаянство!

Зубы оскалила, и в лицо мне – тьфу! Мокрой брызгой прямо в переносицу!

А в глазу огонь лют, в нем вызов и ненависть.

Чтоб погасить сию искру сатанинскую, я хватаю злодейку руками за шею, сжимаю – да вдруг понимаю ее умысел. Вот к чему она щурилась! Чтобы я ее на месте, без мучительства, умертвил. Понять понял, но бешенство сильнее рассудка.

Стискиваю горло. Сдохни, гадина, сдохни! Хочу ощутить, как с последней судорогой вылетит душа!

Ее голова откидывается назад. Появляется второй глаз, такой же горящий, неистовый. Падают со лба волосы – и у меня разжимаются пальцы, я кричу, не слыша своего голоса.

Крик переходит в хрип. Страшная боль пронзает место, минуту назад рассластившееся в истоме. А-а-а, что за огненная мука! Ужасная, ни единой живой тварью прежде неизведанная!