Дикое и лишенное разума, оно встает перед Моной на дыбы. Итан теперь – пятнышко на его заднице. Как тот же Синий Маус на попке Моны.
Чудовище ползет по кровати: у него нет мышц, нет костей, оно просто вытягивается и сокращается, как парамеция. Толкает себя, как проталкивают вперед кусок пищи пищевод; течет, перекачивая жидкость из одних клеток в другие. Скелет и форма ему не нужны. Оно и так доберется до Моны.
Итан к тому времени почти впал в спячку. Ни жив ни мертв. Он едва говорит, потому что чудовище оттянуло на себя кровь.
– Только без паники! – пищит он тоненьким голоском, пытаясь воззвать к разуму Моны, объяснить спокойно и логически эстетику эксперимента. Показать, что он – на передовой культуры и эволюции.
– Вы, женщины, – шепчет он, – не одни умеете приносить новую жизнь в этот мир.
Он сам тому живое подтверждение. Сперва он был простым парнишкой, пытавшимся отрастить себе новый член и обогатиться, а теперь понимает, что дал начало новому доминантному виду.
Проблема в том, что один он не может завершить дело.
Он умоляет Мону: потрогай, поласкай, а еще лучше поцелуй – как страшную лягушку в сказке. В поп-культуре до одури примеров, когда из обычного неприметного юноши получается нечто жуткое. Взять того же Питера Паркера. Мона Глисон может стать коллегой-изобретателем. Она могла бы подружиться с этим и снять опухоль. Они вдвоем могли бы приручить чудовище.
Всего один… один поцелуй, и он снова станет Прекрасным Принцем.
То немногое, что осталось от Итана – досуха высосанное, прыщ на заднице, – слышит крик Моны.
Кричит, значит, попытается убежать. Как и Эмбер, как Вэнди. А когда Итан придет в себя, снова станет собой, то обнаружит Мону задушенной, в синяках, и придется, пока родители не вернулись, прятать труп в шкаф. На следующий день он отправится в школу и будет сидеть на уроках рядом с ее пустой партой. После побежит домой и закопает тело, потому что ни предки, ни полиция его не поймут. А когда шлюхи, у которых он брал мазки, просекут, что к чему, то поднимут хай, и уже никто не получит патент.
Что еще хуже, придется искать новую подружку и с ней начинать заново.
И тут ему становится… щекотно. Щекотно.
Потом он чувствует теплое прикосновение. Тепло пальцев. Это Мона погружает руки глубоко в дрожащую массу спутанных волос и трепещущей плоти; ее милые, пухлые губы смыкаются вокруг маленькой влажной шишечки – того, что осталось от Итана.
Теперь его слова не просто так слетали с губ. Каждый слог был взвешен и выверен, заточен на то, чтобы вызвать смех, покорить или выманить денежку. Он пил кофе на кухне, пока жена читала журнал. Взглянув на него поверх свежего номера, супруга спросила:
– О чем задумался?
Он видел лишь ее голубые глаза.
Жена спросила:
– Язык проглотил?
Слова, что просились на язык, казались пресными и безвкусными. Выдавить их значило ухудшить и без того поганое положение. Слишком уж долго язык использовал его как племенную кобылу, и он привык говорить только в крайнем случае. Когда есть, что сказать. Он отложил газету с кроссвордами и поставил кружку на книгу, которую читал. Слова в нем закипали; давление росло, грозя разорвать. Он боялся, что вначале был язык, и вот он-то и создал людей, чтобы не сгинуть. В Библии так и сказано: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и слово было Бог». Язык прибыл на Землю из далекого космоса и принялся скрещивать каких-нибудь ящериц с обезьянами, пока не получил нечто, способное его поддерживать. Первому человеку была дарована сложная цепочка генетического кода из имен собственных и глаголов. Вне языка он не жил. Сбежать он не мог. Впредь, чтобы хоть что-то чувствовать, требовалось больше и больше слов. Гигантские свалки и эшелоны слов. Дабы достичь крохотного озарения, нужно было перемолотить языком целую гору слов. Беседы – как хитроумные изобретения, внутри которых птичка клюет кукурузу, приклеенную к кнопке; нажмешь кнопку, и врубается дизельный локомотив, который мчится по сотням миль блестящих рельсов, пока не врезается в атомную бомбу. Взрывом пугает мышь в Новой Зеландии, и вот она роняет кусок сыра блё на весы. Пустая чаша, подскочив, задевает натянутую проволоку, и крохотный молоточек бьет по фисташке. Жена вздохнула, как бы желая что-то сказать. Он посмотрел на нее в ответ и приготовился, что вот-вот фисташка расколется. Крупная желтая надпись на обложке журнала гласила: «Элль декор». Жена кашлянула, вернулась к чтению и взяла кружку с кофе. Поднесла к губам, как бы прикрываясь белой маской, и сказала:
– У французов есть поговорка, как раз на твой случай.
Он точно знал: в каждом живут миллиарды микробов, и речь не только о микрофлоре кишечника. Люди – носители клещей и вирусов, которые просто жаждут найти нового носителя, размножиться. Когда люди здороваются за руку, эти пассажиры перескакивают с борта на борт. Глупо воображать, будто мы – нечто большее, нежели сосуды, транспорт для перевозки борзых наездников. Мы – ничто. Он отхлебнул кофе, посылая на борт еще сахару с кофеином. Дабы сбросить давление, представил, как лопатой швыряет слова в топку огромного парохода, где каждая каюта – размером с футбольное поле, а танцевальные залы такие просторные, что не видно дальних стен. Пароход плывет себе по океану под покровом вечной ночи. Огни на палубах горят, точно в операционной. Оркестры наяривают вальс, из труб клубами валит дым вперемешку с пеплом спаленных диалогов. Он сам стоял в котельной, широко расставив ноги, потный, и скармливал ревущему пламени «приветы», «с днем рождения» и «всего наилучшего». Он загребал лопатой из кучи «я люблю тебя», из горы «это с учетом налога?». Он воображал планету, идеальный голубой мир, куда прибудет корабль. Или даже не корабль – хватит спасательной шлюпки. На борту ее умирающий моряк, во рту у которого еще живы несколько жизнеспособных слов. Ему достаточно будет выдохнуть из последних сил: «Кто он?», и рай погибнет.
Песчаная буря пришла не на бархатных лапках [30] . Она пришла, как туман у Дэшила Хэммета, распростершийся над Сан-Франциско, или как туман Рэймонда Чандлера, окутавший Лос-Анджелес. Накрыла палаточный городок обжигающей бурой метелью. Люди, повязав на лица банданы, прятались. Никаких тебе плясок у костра и файер-шоу. Народ смолил бонги и рассказывал истории при свете фонариков. Тихо, из уважения к почившим, поминали тех, кто покинул уютный лагерь; тусовщиков, что пустились в путь в самый шторм вроде сегодняшнего, повинуясь некоему пьянящему чувству, инстинкту. Цель, возможно, была всего в нескольких шагах, но, ослепленные песком, они пропадали. Брели вперед, полагаясь на веру, убежденные: спасение рядом…