Я, наконец, избавился от Толика. Как легко дышится широко развёрнутой грудью.
– Чаю? – предлагает хозяйка.
– Кофе, если можно, – прошу я. – Самый крепкий и горячий. Почти кипяток, чтобы обжигал. Благодарю вас. Вы очень любезны.
Моя старомодная учтивость всегда нравится окружающим.
Людочка (от клички «Людоед», ст. 111, 126, 105, 131, 132, 244 УК РФ) проснулся за полчаса до побудки. Что-то светлое, задушевное, подзабытое за ночь, какая-то радость слабенько грела душу. Её следовало аккуратно, не спугнув, едва касаясь, не помяв хрупких крылышек, не дав растаять, извлечь из сонных тёмных глубин мозга.
Он поискал в памяти и нашёл её, радость. Даже две. Вчера вечером по радио передавали о людях, погребённых под обломками обрушившегося многоэтажного дома. Взрыв бытового газа. И ещё ДТП с десятком погибших.
Вообще, случаи с природными катастрофами, падениями самолётов, крушениями мостов, авариями и проч. – подпитывали Людочку энергией, давали силы жить дальше. Иначе бы совсем кирдык. А так тесная вонючая камера даже начинала казаться уютным и надёжным убежищем. И его собственное положение выглядело не таким безысходным.
Кто-то в это самую минуту рукой-ногой не шевельнёт, размазанный бетонной плитой. Кого-то автогеном вырезают – а он, Людочка, перед завтраком нежится под казённым одеялом. Мысленно хихикнул, взбрыкнул под одеялом, подтягивая ноги к животу: принял позу эмбриона.
Жаль, что такие случаи были редки, и жертв было маловато. И, как бы трепетно, бережно не относился Людочка к подобным новостям, как ни смаковал – они, как сахарные косточки, – до обидного быстро обсасывались, теряли вкус. В любом случае, сегодня насыщенный, омытый смыслом день обеспечен. А не за горами новые ЧП. Будет день – будет и пища.
Гнусавый треск звонка заставил ос (осуждённых) по всем камерам вскочить и бесшумно – пока не раздались чеканные шаги в коридоре и не сверкнул железный кругляшок дверного глазка – заправить шконки. За спиной Людочки усиленно копошился Седой. Тщательно выравнивал и натягивал прямоугольник серого одеяла, как зеркальце. Отступал – и снова суетливо бросался поправлять одному ему видимую шерстяную рябь, снимать какие-то пушинки.
С самого начала Седой Людочке не нравился. Не сразу до птенчика дошло, что замурован, заживо похоронен в каменной клетке: три шага вдоль, четыре – поперёк. Что никому в целом мире до него дела нет, что это – навсегда.
Давно Митя перемножил 25 лет на 365 дней. 365 дней на 24 часа. 24 часа на 60 минут. 60 минут на 60 секунд. Каждая секунда, отмирая, приближала призрачную свободу. Но с каждой секундой отмирала и сама жизнь, выхолащивая смысл ожидания. Нелепо, дико. Зачем ложиться строго в десять вечера? Вставать в шесть утра? Зачем всё, если уже незачем?
Тяжелее всего было с молодым накачанным телом. Слишком много его, тела – некуда девать. Самые лучшие дни – когда Митя тяжело болел. Забыться бы в бреду, метаться в сорокаградусном жару, плыть в волнах красного мутного жара, в воспалённом сознании забывая реальность.
Но он выздоровел и больше не болел. Только иногда, откусывая хлеб, обнаруживал во рту звякнувший камешек: очередной зуб без боли, сам собой выпадал из размягчённой десны. И рядом, если осторожно тронуть языком, шевелился в гнезде следующий.
Не помогал проросший болезненный, зеленовато-бледный – тоже заключённый здесь – чеснок. Он рос в подвешенном под потолочным окошком в полиэтиленовом мешочке с горсточкой земли, тщательно смачиваемой водой из-под крана. Такой же мешочек, по другую сторону окна, заботливо висел у Людочки. Такие висели по всем камерам у ос.
Среди ночи грохот расколол тишину камер, коридоров всех четырёх этажей. Взорвались ушные перепонки и мозг, весь спящий мир, всё небо взорвалось. Сухопутный чёрный дельфин в тюремном дворике дрогнул хвостом и дал микроскопическую гипсовую трещинку.
В первую секунду Митя присел и схватился за голову. Во вторую – с размаху уткнулся затылком в стену, будто собирался клевать рассыпанное зерно. Ноги широко разведены в поперечном полу-шпагате, руки крест-крест назад, ладони вывернуты, дрожащие от напряжения пальцы растопырены… Готов в любой момент скороговоркой отбарабанить: «ОсУжденный такой-то, осУжден по статьям 210, 222, 223, 167, 213, 205, 105-30…»
Что его ждёт за нарушение режима? Изолятор, дубинка, стакан, где изнемогающее тело перестаёт себя чувствовать через несколько часов? Или…
Только что Митя шёл к параше – месяцами выработанной мягкой бесшумной походкой-скольжением – крадущийся ночной зверь бы позавидовал. Откуда на его пути в камере взялось пустое, тускло блеснувшее в свете «дежурки» цинковое ведро?! Гремя, покатилось, раскололо мир. Вдали, за тысячи километров мама взметнулась, прижимая руки к прыгающему из груди исстрадавшемуся, истаявшему больному сердцу.
– Кто тут есь?! Ково лешак принёс?
На Митю из полутьмы таращилась старуха в ситцевом мятом сарафане. Между тощих грудей болтался крестик на грязноватом шнурке. Смотрела на стоящего раком Митю, качала растрёпанной седой трясущейся головой:
– Эк тебя раскорячило.
Митя украдкой огляделся: дощатые щелястые стены, увешанные пучками трав. Под ногами, под полом курятник: тревожно стонут и вскрикивают разбуженные куры. Он стоял в сенях, и пахло здесь, как у бабушки в деревне, луковой шелухой. Мысленно себя поздравил: поехала-таки крыша.
– Засветло не мог явиться? – ворчала бабка, подбирая злополучное ведро. – Прогоню вот поганой метлой – и деньги ваши не нужны.
– Какие деньги? – едва слышно шепнул Митя, косясь на предполагаемую дверь камеры. Он ждал топота охраны.
– Какие. Которые за тебя плочены. Приезжие люди сказывали: к тебе, Прокопьиха, студен на постой станет. Становись, не жалко. А его ночью лешак принёс… Айда, полуночник, койку покажу.
Митя покорно двинулся за чешущейся ворчащей старухой. Лёг на указанное место в пахучее тряпьё, вытянулся на полке как солдатик. До рассвета смотрел в потолок, ожидая, как себя дальше проявит съехавшая крыша. Смотрел, пока не засветились щели. И вдруг рухнул в сон, как в яму.
Его разбудили звуки летнего деревенского милого, милого детства: воробьиный гомон, протяжные, озабоченные стоны кур. Митю подбросило до потолка: «Побудку, побудку проспал!» Ничего не соображая, огляделся…
Подумав, нерешительно потянул обитую рваным войлоком низенькую дверь. Из-за перегородки выглянула вчерашняя бешеная бабка.
– Продрал глаза? Садись завтрикать, студен.
В окна бились большие зелёные мухи, мокрая клеёнка прилипала к локтям. Бабка, подумав, положила перед Митей ломоть чёрного хлеба, скупо придвинула два тёплых, просвечивающих розовых яйца, стакан молока.
Видя, что молоко, яйца и хлеб исчезли в доли секунды в молодой пасти, горестно забила себя по бёдрам, застонала:
– О-о, хомяк прожорливый в избе завёлся. Ты мне избу не сгрызи!