Лисица где-то звягает – в тайге. По стволу и по ветвям ели, недовольно цокая, белка шныряет – на меня сердится – покой ее нарушил. Мычат протяжно в яланских дворах и на ферме коровы. Собаки лают.
Солнце закатилось. Небо увяло. Но светло. Мошка клубками вьется в воздухе – так она мак толчет обычно. Комары злобно кусают – и намазаться от них нечем. Флакончик с мазью где-то выронил – не мудрено, в бою-то рукопашном.
Издалека слышно: гудит, знакомо тыркая цепью из-за сточившейся звездочки, мотоцикл «Восход». Ну, наконец-то.
Подъехал Рыжий.
– Энцефалитка вот… Пойдет?
– Пойдет.
– Снимай рубаху… Вот зеленка.
Снял я рубаху. Измазал Рыжий спину мне зеленкой.
– А кровь течет?
– Да вроде нет.
Надел я энцефалитку на голое тело – нормально. Рубаху спрятал возле ели – вернусь когда, тогда и заберу, мол.
Бак бензином из одной цистерны, черпая его ведерком и разводя тут же – без всякой мерки, а на глаз – автолом из другой, меньшего размера, цистерны наполнили.
Поехали.
– Сильно дымит?
– Дымит.
Ну, кашу маслом не испортишь, мол.
Конечно.
– Рыжий! – кричу.
– А?! – отзывается.
– Ты настоящий друг!
– Не издевайся!
Едем. Свежо. Мои волосы встречный ветер треплет – податливые, с прической Рыжего ему не совладать – не шевелит их даже, не сгибает.
Грейдер прошел туда-обратно. Вчера вечером или сегодня утром – кое-где, в тени, песок и гравий еще влажные. Шоссейка ровная, местами гладкая, еще не выбитая лесовозами – не в ямах, не в колдобинах – дождя-то не было пока. До Черкасс добрались быстро, как долетели, минут за десять или за пятнадцать. Все, что мог, выжал Рыжий – отчасти из желания скорей в Ялань, наверное, вернуться, к своей Таньке, отчасти для того, чтобы передо мной драндулетом своим похвастаться, – из своего «Восхода», лязгающего на всю округу проскакивающей на ведущей звездочке со сточенными зубами цепью. Одна из многих бед у этих мотоциклов – передача. Вот у «ижей», как мой, такого не бывает. Я уж молчу, не говорю сейчас об этом Рыжему, то еще ссадит и назад уедет, чего доброго.
Дело к полуночи. Смеркается. Камень бледнеет в сизом мареве. Лес на нем в дрему готов погрузиться. Из суток в сутки так, из века в век – всегда тревожно: придет ли новый день оттуда, из-за Камня, заря поднимется над ним?
Вода в Кеми сейчас теплее воздуха, наверное, – об этом думаю. Еще о том, что, непременно сходим с Таней искупаться. Смешно она, Таня, плавает – по-собачьи, и подбородок держит над водой, смешно вытягивая шею… Смешно? Да нет, наверное, – красиво.
До развилки дорожной доехали, остановились.
– Может, дождаться? – Не поворачиваясь ко мне, спрашивает Рыжий. – Ты тут надолго?
– Нет? – говорю. Слез с мотоцикла. – Как получится.
– Смотри, – говорит Рыжий. – Утром приехать, может, за тобой?
– Не надо.
– Тогда – давай.
– Давай. До завтра.
– Таньке привет.
– Если увижу.
– Чудно́… Зачем тогда приехал?! И Дуське тоже.
– Хорошо.
– Если увидишь.
– Смейся, смейся.
Развернулся Рыжий, рукой мне, не оглядываясь, на прощание помахал и покатил, клацая цепью и взметывая пыль с дороги, обратно.
Направился я к Таниному дому.
В деревне тихо. Только сороку кто-то напугал – стрекочет.
Иду. Шагом нескорым. Встречу с Таней представляю. Где она сейчас, дома, в своей комнате, или на чердаке, гадаю. Крыша под шифером – белеет. Кедр и тополь возвышаются – уже родные.
Вижу. Поднимается в яр от Кеми парочка – парень и девушка.
Остановился я, смотрю.
В яр поднялись. Приближаются.
Таня и моторист, Поземский Федя.
Ну, думаю.
Удобно мне – попутно свету, а им смотреть встречь зареву заката – слепо; на фоне леса и травы, для них теряюсь я, в энцефалитке. Но заметила меня, понимаю, Таня, да и узнала – тут же, склонив голову и опустив взгляд, под руку ухватила моториста – тот сразу ростом выше будто сделался. Бывает. Еще в тельняшке, так и вовсе. Таня в рубахе клетчатой, зеленой, в желтых вельветовых штанах – в своем излюбленном, мной восхваляемом наряде, – и это горько мне, осознаю вдруг. Заулыбалась тут же – весело ей, дескать.
Шла бы и плакала, было бы лучше? Спросил себя, не знаю, что себе ответить.
На самом деле все, а как в кино.
Идут рядом, плечо к плечу, ступают в такт – приноровились. Пара как пара, ничего плохого о ней не подумаешь. Мало ли таких пар в наших деревнях бродит вечерами, а то и ночами по улицам. Кто-нибудь посторонний и сказал бы, наверное, о них, о Тане с Федей: смотрятся – не мне судить, сейчас – особенно. До этого они между собой, может, и разговаривали о чем-то, теперь молчат – будто без слов уже друг дружку понимают или: им и молчать друг с дружкой интересно, мол. Бывает. И никуда как будто не спешат – ночь впереди у них – куда и торопиться. Кто бы другие, так и ладно, лишь поприветствовал бы их, кивнул бы им: мол, рад за вас. А тут язык никак не повернется – к нёбу пристыл – не отдирается.
Стою. Не двигаюсь. Оцепенел. Ну, так еще бы: предполагал одно, а тут… глазам не верю… как неправда. Но воздух есть – дышу им, хоть и тяжело; гляжу на небо – не упало; лес – как темнел, так и темнеет; и это, значит, мне не снится; в нем, в этом, надо как-то жить – врасплох вот только, – но пытаюсь.
Мимо меня теперь проходят – как мимо дерева – похоже. Как за высокой и глухой стеной, нас разделяющей. Я будто с этой стороны, они – с другой. Хоть перелазь и объявляйся. Я растерялся. Редко со мной случается такое. Так уж совсем-то вот – впервые. Тебе ни здравствуй, ни прощай – разве по-русски?
Оба идут, не смотрят на меня. Он, моторист, вдаль уставился – как в свое светлое и прекрасное будущее. Она, Таня, словно близорукая, – на дорогу. Да он-то – пусть. Но вот она?.. Меня для них как будто нет – ни здесь, ни где-то, – меня как будто нет вообще, не существую. Проходишь так, привычное не замечая, – в родной избе дверную окосячку или верею у ворот.
Ну, ты, Олег, и докатился – стою, так думаю, словно о ком-то. Уж, как к столбу, к тебе привыкли здесь, в Черкассах, даже внимания не обращают на тебя, мол.
Но окликаю все же:
– Таня.
Как и не слышит. Бывает так, когда задумаешься. Вот хоть и я сейчас – о чем-то важном, не помещающемся в голове. Но я ведь вижу все и слышу.
Не отступаюсь – громче повторяю: