Холодная ночь опутывала весь город, а он один бродил по улицам, засунув руки в карманы.
Лужи слез грустного дождя лежали повсюду как его собственная печаль, печаль в диком одиночестве и достающаяся в этот час одним только звездам.
«Солнце рано или поздно остынет и ничего не будет, – с видимым удовлетворением подумал Эскин, – а ничего и не должно существовать!
Возможно, что этот мир возник как какое-то недоразумение, вследствие самых непредвиденных сил?! Возможно, везде был какой-то промах со стороны Господа Бога! То есть Бог-то уже заранее думал о каком-то мире, но вовсе не о таком, в котором пребывал Эскин.
Единственное, что его сейчас утешало, что мир этот обязательно исчезнет. А раз исчезнет, то и его – Эскина страдание совершенно бессмысленная вещь.
Выходит, вся жизнь – это бессмысленное страдание одной или нескольких таких же беспомощных тварей.»
Он уже вернулся к дому и увидел, как под фонарем у подъезда Зэбка и двое санитаров запихивают в свой серый фургон с решетками на окнах, упирающегося и наполовину голого Амулетова.
Он быстро подбежал к Зэбке и попытался с улыбкой пожать ему руку, но Зэбка с грубой усмешкой оттолкнул его от машины и резко хлопнул дверью кабины, и они уехали, забрызгав его грязью.
Эскин старался ни о чем не думать и когда оттирал свое лицо от грязи, и когда поднимался в лифте к себе домой.
Он открыл дверь своим ключом, и вошел молча. Соня сначала робко вышла из кухни, а потом с громким плачем бросилась ему на шею.
– Я не виновата, не виноватая я, – шептала она.
А Эскин стоял, не шелохнувшись, как изваяние.
В эту минуту он хотел просто провалиться сквозь землю. А как можно вообще провалиться, если только убить самого себя?!
Эскин остался жить с Соней, но жил он с ней теперь как сомнамбула, в каком-то странном и липком дурмане, жил как по инерции.
По инерции пил, ел, по инерции говорил и даже совокуплялся по инерции. Как будто в его голове, как у Амулетова какая-то ее самая драгоценная часть перестала существовать. И было в его лице теперь что-то жалкое и скорбное, как у человека, приготовившегося всю жизнь просидеть в клетке.
Соня или не замечала или старалась не замечать такой подчеркнутой отстраненности Эскина.
Она, возможно, так радовалась, что Эскин остался с ней, что никак не могла разглядеть в нем несчастного человека.
Боясь его потерять, а может, стремясь таким образом заретушировать его память, она все последние дни и ночи пыталась закормить Эскина собой, своим волшебно-сексуальным телом.
Ее излюбленная поза – сверху, позволяла ей ощутить не только удовольствие, но и какую-то власть над Эскиным.
Порой она своим телом воспроизводила такой бешеный темп, что иной бы мужчина за это время испытал бы сотни оргазмов, но Эскин был чересчур напряжен.
Ему как будто что-то мешало излить свое семя в нее, и если бы Эскин не проводил с ней все дни и все ночи, Соня могла бы подумать, что у Эскина есть другая женщина.
Все эти дни по телевизору продолжали показывать реалити-шоу с участием его отца.
Отец продолжал, оставаясь за дверью сауны, объясняться в любви этой кривоносой, но в его голосе появилась какая-то монотонность. Временами отец громко ржал, булькал бутылкой и говорил, чтобы она перестала разговаривать с телевизором.
Тут же появлялась на экране какая-то заставка, и телеведущий мягким нежным голосом сообщал, что отец Эскина немного утомился и буквально через минуту придет в себя, и действительно через минуту отец Эскина опять монотонным голосом признавался своей кривоносой в любви.
Эскин часто ловил себя на мысли, что он каким-то невероятным образом повторяет судьбу своего отца и все его ошибки, будто в него с детства вместе с речью и любовью отца зашла злая ирония судьбы.
Порой он представлял себе ее невидимые контуры то в пространстве, а то на теле Сони, словно в узорах ее кожи пряталась злая неведомая стихия, уводящая его в ту потустороннюю даль, из которой уже ничто не возвращается назад. Через несколько дней ему пришла повестка из военкомата, но Эскин распечатал ее спокойно.
Соня, напротив, разволновалась.
Она тут же взяла с него клятвенное обещание, что он никуда не пойдет, и сама пообещала его прятать до тех пор, пока не родит.
– Вот рожу и пусть только кто-нибудь попробует тебя тронуть пальцем! – говорила она в запальчивости. Эскин улыбался.
Его веселила непревзойденная Сонина страстность.
Мягкая женственная округлость ее живота и груди постоянно напоминали ему о ее греховной сущности, а покрытая огненно-рыжими волосами голова, подмышки и лобок вообще превращали ее в горящую фурию.
Эта фурия всегда с необыкновенной охотой взбиралась на него и вытворяла на нем такие пассажи, что другой бы человек на его месте заорал бы нечеловеческим голосом, но Эскин оставался катастрофически напряженным, как будто ему что-то мешало излить в нее свое семя…
Соня чувствовала это и страдала.
Она пыталась водить Эскина в музеи и театры.
Эскин покорно шел за ней куда угодно, но везде где бы они не были, он смотрел не на картины и музейные экспонаты, а на Соню, причем смотрел не враждебно и не любовно, а со странным чувством стыда, он откровенно ее стыдился, как стыдятся собственных грехов, иными словами она была для него воплощением его же грехов, и по-видимому ему казалось, что все, кто на них глядит в эту минуту, уже представляют себе их порочную связь, уже порочную потому, что у нее в глазах горит и зовет к себе одно животное вожделение.
Еще через неделю к ним пожаловали работники военкомата вместе с сотрудниками милиции, но Соня уже успела спрятать своего Эскина в шкафу.
Они ее очень хмуро и дотошно расспрашивали, где можно найти Эскина. Она им объяснила, что снимает эту квартиру у Эскина вместе со своим мужем, а Эскин здесь уже более трех месяцев не появляется, с того момента, как получил от них плату за квартиру, за год вперед.
Эскин, сидя в шкафу между своим костюмом и Сониным платьем, изумлялся ее изворотливости.
«Наверное, зелен я для нее, – думал он, печалясь, – душа у нее опытная, зрелая, как само тело!» И всю эту жизнь она с полслова понимает, не то, что он, все еще витающий в облаках и постоянно ударяющийся о землю!
Когда они ушли, и Соня открыла шкаф, расстроенный Эскин продолжал мрачно сидеть, кусая нижнюю губу, из которой уже текла кровь.
– Да, ладно, что ты так боишься! – засмеялась Соня, – Со мной не пропадешь!
Лицо у Эскина было бледное, а взгляд устремлен куда-то вверх, – и Соня перестала смеяться.
Эскин скосил глаза на Соню. Она нервничала.