На четвертые сутки, когда меда оставалось на донышке, наконец прибыли к лагерю царевича Дмитрия, вора Отрепьева, или кто он там был на самом деле.
Настал страшный день, которого боялись все – и первый боярин Мстиславский, и князь
Шуйский, а больше всех заточенный в «собачьем ящике» пленник.
Крышка короба откинулась. Над Ластиком нависла глумливая рожа Ондрейки.
– Приехали, медвежья закуска, – сказал Шарафудин и, схватив за шиворот, одним рывком вытащил узника наружу, поставил на ноги.
Ластик был измучен тряской, недоеданием и неподвижностью, но стоял без труда – то ли меду спасибо, то ли Камню.
Прикрыв глаза от яркого солнца, он увидел обширный зеленый луг, на нем сотни полотняных палаток и бесчисленное множество маленьких шалашей. Повсюду горели костры, воздух гудел от гомона десятков тысяч голосов, со всех сторон неслось конское ржание, где-то мычали коровы. Солнце вспыхивало на шлемах и доспехах ратников, большинство из которых слонялось по полю безо всякого дела.
В стороне длинной шеренгой стояли орудия, полуголые пушкари надраивали их медные и бронзовые стволы.
Челядь московских послов суетилась, зачем-то раскатывая на траве огромный кусок парчи и вбивая в землю высоченные шесты. Стрельцы конвоя, наряженные в парадные кафтаны, строились в линию. Неподалеку сверкала золотом собранная и поставленная на колеса государева карета, в нее запрягали дюжину белоснежных лошадей.
Кованые сундуки с дарами уже были наготове, поставленные в ряд.
За приготовлениями москвичей наблюдала пестрая толпа Дмитриевых вояк. Были там и шляхтичи в разноцветных кунтушах, и железнобокие немецкие наемники, и казаки в лихо заломленных шапках, и просто оборванцы.
Оба посла нарядились в златотканые шубы, надели горлатные шапки, однако вели себя по-разному. Шуйский не стоял на месте – бегал взад-вперед, распоряжался приготовлениями, покрикивал на слуг. Мстиславский же был неподвижен, бледен и лишь шептал молитвы синими от страха губами.
– Вон он где, Дмитрий-то, – шептались в свите, робко показывая на невысокий холм.
Там, за изгородью из заостренных кольев, высился большой полосатый шатер. Над ним торчал шест с тремя белыми конскими хвостами, вяло полоскался на ветру стяг с суровым ликом Спасителя.
– Быстрей ставьте, ироды! – махал на челядинцев посохом Василий Иванович. – Погубить хотите? А ну подымай!
Челядинцы потянули за канаты, и над землей поднялся, засверкал чудо-шатер из узорчатой парчи, куда выше, просторней и великолепней, чем Дмитриев.
Это был так называемый походный терем – переносной дворец московских государей, отныне по праву принадлежавший новому царю. Слуги тащили внутрь ковры, подушки, стулья.
С холма неспешной рысью съехал всадник – в кафтане с гусарскими шнурами, на голове нерусская круглая шапочка с пером.
– Поляк, поляк! От государя! – пронеслось среди москвичей.
Гонец приблизился, завернул лошади уздой голову вбок и закрутился на месте.
– Эй, бояре! Круль Дмитрий велел вам ждать! – крикнул он с акцентом. – Ныне маестат изволит принимать донского атамана Смагу Чертенского со товарищи! Жди, Москва!
Повернулся, ускакал прочь. Ластик слышал, как Мстиславский вполголоса сказал Шуйскому:
– Истинно природный царь. Самозванец бы не насмелился так чин нарушать. В батюшку пошел, в Грозного. Ой, храни Господь…
И закрестился пуще прежнего.
Князь Василий Иванович мельком оглянулся. Глаз у него нынче не было вовсе – левый зажмурен, правый сощурен в узенькую щелочку. Уж на что изобретателен и хитер боярин, а и ему страшно.
Что ж говорить про Ластика…
Бедный «Ерастиил» увидел в стороне, среди распряженных телег, такое, от чего задрожали колени.
Там стояла большая клетка, а в ней, развалившись на спине, дрыгал когтистыми лапами грязный, облезлый медведь. Вот он зевнул, обнажилась пасть, полная острых желтых клыков.
Если б Ластик умел, то тоже начал бы молиться, как старый князь Мстиславский.
Ожидание затягивалось.
Над походным теремом уже давно установили золоченый венец и знамя с двуглавым орлом. Всю траву вокруг застелили пушистыми коврами.
Часть зевак разбрелась кто куда, остались самые ленивые и наглые. Просто так стоять и глазеть им наскучило, начали задирать «Москву», насмехаться.
– Вон с энтого, борода веником, шубу содрать, а самого кверху тормашками подвесить! – кричали они про Мстиславского.
А про Шуйского так:
– Эй, лисья морда, иди сюда! Мы с тебя шкуру на барабан сымем!
Бояре делали вид, что не слышат. Стояли смирно, по лицам рекой лил пот.
Наконец с холма прискакал тот же поляк, призывно махнул рукой.
– Пойдем, княже, на все воля Божья, – дернул Шуйский за рукав оробевшего товарища.
Двинулись вперед, на негнущихся ногах.
Слуги сзади несли сундуки с дарами, самым последним шел Ондрейка, таща за шиворот упирающегося Ластика.
– Куды малого волочишь, желтоглазый? – крикнули из толпы.
Шарафудин осклабился:
– Мишку кормить! Те загоготали.
Войти в шатер послы не посмели. Сдернули шапки, опустились на колени перед входом. Свита и вовсе уткнулась лбами в землю.
Ондрейка схватил пленника за шею, тоже пригнул лицом к траве.
Но долго в такой позе Ластик не выдержал. Исхитрился потихоньку выгнуть шею и увидел, как стража откидывает полог, и из шатра выходят четверо.
Про одного из них – высокого, толстого, гус-тобородого – вокруг зашептались «Басманов, Басманов». Видно, знали воеводу в лицо.
Еще там были польский пан с пышными, подкрученными аж до ушей усами, священник (наверно, католический, потому что без растительности на лице) и молодой худощавый парень, вышедший последним. Остальные трое почтительно ему поклонились.
– Он! – прошелестело вокруг, и Ластик буквально ощутил, как качнулся воздух – это все разом судорожно вдохнули.