Помост с виселицей уже убрали, подмели, все чисто и чинно. Я втайне надеялся, что одного устрашающего примера будет достаточно, хотя умом понимал, народ не поверит сразу: увы, мать учения – повторение, а для тех, кто в танке, – зубрежка. Правда, для повторений не обязательно всякий раз на Красной площади, можно на площадях других городов, незачем всю эту дрянь свозить в Москву.
– Они полагают, – сказал Волуев, – что просто вышли побалдеть, расслабиться.
– Побалдеть, – повторил Ростоцкий невесело, – расслабиться…
Расслабиться, сказал я себе, это недавнее «распуститься». Если раньше всегда говорили: не расслабляйся, не распускайся, то теперь наконец поняли, что всех тащить в высшее общество невозможно. Есть люди сильные, есть слабые. Сильные и так не будут расслабляться и распускаться, им нравится качать мышцы, учить языки, грызть гранит науки, создавать, творить, работать, и есть то слабенькое и тупенькое большинство, что при первой же возможности бросает работу, учебу и любую нагрузку, тут же ударяется в отдых, запой, разгул.
Плохо только, что опять в крайность. То всех тащили в светлое будущее, то теперь оставили в болоте. Тоже всех. Но там оставлять надо тех, у кого на лбу написана жажда расслабления и бездумного балдежа, их большинство, пусть там и живут, а вот сильным надо все-таки помогать выкарабкиваться. И быстрее выкарабкаются, и больше их будет. Такая помощь много сил не потребует, зато можно не обращать внимания на эту прожорливую толпу, мол, дай нам panem et circenses, да побольше, побольше… А завопят, что мало, выставить пулеметы и дать понять, что вообще-то нам эта жрущая и гадящая в подъездах протоплазма и не нужна…
Ростоцкий проговорил с тоской:
– Ну что же они… не видят, что ли?
– Как вы быстро голубем стали, – сказал я недобро.
Он буркнул, не отрывая взгляда от экрана:
– Одно дело – теория, другое…
По краям площади, как обычно, армейские грузовики защитного цвета. За все годы Советской власти и послеперестроечные так привыкли к ним в период демонстраций, что уже и не замечаем. Да и сейчас все то же, разве что солдаты держатся вольнее, курят, слоняются вокруг машин, остальные оперлись о бамперы и колеса, подставили солнцу почти детские лица. В тяжелых бронебойных доспехах, в стальных касках, защищающих и лица, словно у зубных врачей, они кажутся не то водолазами, снаряженными на дно Тихого океана, не то космонавтами для высадки на Меркурий.
Из переулка показалась яркая радужная толпа. Голые тела, раскрашенные во все цвета, пестрые одежды, как будто стая павлинов неспешно выходит на площадь.
Дрожь прошла по моему телу. Справа и слева Ростоцкий, Волуев, подошел Вертинский, за ним притащился Атасов. Смотрят с жалостью, гуманисты хреновы. Жалко эту прото-плазму. С нею, мол, идут и те, кто просто так… Но какого же хрена просто так с теми, кто идет по Тверской голым и срет на ходу, а не с теми, кто сейчас сидит в Ленинской библиотеке, кто в аудитории слушает лекции о строении атома, кто сажает деревца вокруг дома?
Я сказал хриплым голосом:
– Игорь Игоревич! Вам нужно, чтобы это сказал я? Так вот я говорю, приступайте!..
Ростоцкий коротко бросил в крохотную пуговицу микрофона:
– Ястреб, говорит Сова. Начали!.. Да, ты не ослышался!
В голосе прозвучала ярость. Не поворачиваясь к нам, уставился на экран, но я заметил, как задергалась щека. Солдаты у грузовиков засуетились, ринулись к машинам. Оттуда подавали автоматы, затем и последние выпрыгнули, моментально растянулись в цепь, еще больше марсианские, нечеловеческие, застыли, словно чугунные тумбы, выкрашенные в зеленоватый с серыми пятнами цвет.
Последние из демонстрантов вышли на площадь, ряды давно смялись, теперь это одна огромная яркая толпа, что заполонила едва ли не половину огромной площади. За моей спиной охнул Ростоцкий:
– Сколько же их… Даже больше, чем три тысячи.
– Может, – подал голос Вертинский, – не стоит так уж… жестко?
– Раньше надо было, – сказал Волуев и взглянул на меня. – При гангрене спасает только ампутация.
– Надо было раньше, – сказал и Мазарин. – Тогда бы отрезали разве что пальчик… А то и просто прижгли бы. Каленым железом или йодом.
Ростоцкий повернулся ко мне, в глазах вопрос. Я рыкнул зло:
– Не стоит тянуть. Площадь хорошо оцеплена?
– Уже три часа, – ответил он. – Ни один посторонний не пострадает.
– Мне важнее, – отрезал я, – чтобы ни один не ушел. Это и будет неотвратимостью наказания. Начинай!
Ростоцкий отвернулся к экрану, бросил коротко:
– Ястреб, фаза ноль!.. Что-о?.. Выполняй, а после операции ко мне в кабинет.
На экране ровная цепь солдат колыхнулась, все сделали шаг вперед. На кончиках коротких автоматов засверкали искры. Злые, короткие, словно на кончиках электродов при электросварке. В помещении стало тихо, каждый затаил дыхание. Все происходило бесшумно, Волуев добавил громкости, мы услышали слабый треск выстрелов, он сливался в монотонный шум, будто от дождя, а на площади наконец-то раздались крики, народ заметался, Волуев добавил увеличения, стали видны размалеванные тела, их как будто прошивают быстрой иглой швейные машинки, оставляя пунктир, быстро заполняемый кровью.
Волуев сдвинул изображение. Стала видна цепь солдат с другой стороны площади. Сюда в первый момент метнулась огромная многотысячная толпа, но смертоносный шквал свинца останавливал, швырял обратно. Каждый второй в цепи остановился, выдернул рожок, быстро вставил другой и снова открыл огонь. Шум странного дождя стал сильнее, заглушал крики, вопли, стоны. Через некоторое время другая половина солдат заменила пустые рожки на полные, по команде офицера сделали два шага вперед, не прекращая поливать свинцом все еще огромную, но уже тающую, как айсберг, толпу.
Я заметил, что солдаты выпускают время от времени очереди даже по лежащим. Ростоцкий, бледный как мел, перехватил мой взгляд, слегка кивнул. Мол, вы же дали приказ патронов не жалеть, раз уж подворачивается удобный шанс разом очистить Москву от скверны. Я кивнул в ответ, все правильно. Терапия опоздала, пришло время хирургии.
Солдаты длинной цепью медленно двинулись вперед. Теперь уже все шагали по телам убитых и раненых. Время от времени автомат у кого-нибудь коротко дергался, пули прошивали головы.
Вертинский произнес с сожалением:
– Женщин жалко…
– И мне, – ответил я, – но это уже загаженный генофонд. Плодить и дальше уродов – куда больше?
– Да нет, я о тех, кто примкнул просто из хулиганства.
– Но здоровых?
– Да.
– Этих жаль, – согласился я. – Я бы их в лагерь на бессрочность, где заставил бы каждый год рожать. Шлюшество не передается по наследству. Дети могут вырасти и учеными, и деятелями церкви, и, прости Господи, бандитами или журналистами.