А так же, что решили с пистолетом и как дальше будут обстоять дела с тем, кто убил из него бультерьера.
Однако Кравченко, обычно не упускавший возможности похвастаться, на этот раз распространялся о том, что произошло на Октябрьской улице, скупо и неохотно. Получалось даже, что все вопросы Мещерского оказывались в несколько раз длиннее его ответов, хотя прежде дара лаконизма у Кравченко не замечалось. Приятели сидели рядом на диване. Смотрели на дождь за окном. Кравченко курил.
— И что, действительно ничего нельзя было сделать, когда Пустовалов забаррикадировался в квартире с заложниками? — настойчиво допытывался Мещерский.
— Ничего. Наверное. — Кольцо дыма к потолку.
— Но ведь тебя этому специально обучали, в том числе наверняка моделировали и аналогичные экстремальные ситуации. Ты же профи, Вадя, в этой вашей чугуновской службе безопасности, в «Лилии», в конторе, наконец, неужели вот такие захваты заложников не становились предметом обсуждений, занятий, тренинга и…
— Кое-что было. Теория. Фигня. — Снова кольцо дыма. На этот раз кривое и неровное.
— А за каким лешим вы тогда со своих клиентов такие деньги дерете, если даже не можете в такой элементарной ситуации, когда бандит — не урка, не террорист, не чеченский боевик, а просто какой-то полоумный урод, без оружия хватает людей, ничего реального сделать для их освобождения и защиты?! Как же тогда прикажешь вас понимать?!
— Никак не понимай.
— Но неужели тебе самому не хотелось как-то вмешаться в этот бардак? Вон женщина, говоришь, рискнула жизнью, нашла подход к этому сумасшедшему, совершила какой-никакой, а поступок, а вы, а ты.., а ты-то, Вадя, с твоими способностями, с твоим опытом, с твоими амбициями, наконец! Что ж, так все в сторонке и стоял, а? Я думал, ты покажешь там всей этой деревенщине настоящую работу, телохранительством своим блеснешь, а ты…
— Слушай, хватит. Хватит издеваться, — голос Кравченко дрогнул. — Прекрати.
Но Мещерский не собирался вот так это прекращать.
Словно бес теперь его какой-то подзуживал. Бес раздражения, которое поднялось в нем душной волной еще там за столом, которое все росло и росло по мере того, как он наблюдал, как жизнь в этом доме над озером начинала слишком уж ударными темпами входить в прежнюю безмятежную колею. Словно и не было ничего, господи. Словно Сопрано и не рождался на свет и не погибал такой дикой и ужасной смертью.
«Они думают, что все так и кончится. Благополучненько. Все им так с рук и сойдет, — злился Мещерский. — Настоящий молчаливый сговор. Все что-то знают, все о чем-то догадываются, подозревают, но.., умер дурачок Пустовалов — и все догадки, все подозрения теперь побоку. Вали все на мертвеца! И главное — лгут-то ведь сами себе, друг другу. И кто! Самые близкие люди: брат — сестре, любовник — бывшей любовнице, подруга — подруге, дети…»
— Ну а с Пустоваловым теперь как же? Все? Дело закрыто? — спросил он резко. — Сидоров что-нибудь говорил?
— Он только предполагал, — буркнул Кравченко.
— И что же он предполагал?
— Что если здесь не произойдет больше ничего такого, то все придут к однозначному и удобному выводу, что псих совершил в этих местах именно три убийства.
— И прокуратура к такому же выводу придет? А как же их повторная экспертиза, как же кровоподтеки на спине Андрея, как же, наконец, этот треклятый колодец?
— Сидоров опять же предполагает, что усложнять подобными загадочными мелочами вполне ясную теперь уже картину происшествия тут никому более не захочется. Остановятся на достигнутом. Ну, конечно, если ничего больше тут не случится.
— А пистолет? Что Сидоров намерен делать с пистолетом?
— Он убрал его в карман. Это все, что я видел, Сереженька.
— Но это же незаконно!
— А с каких пор тебя стали так волновать вопросы законности?
— А с таких, что.., этот опер действует мне на нервы!
И ты тоже со своей апатией и равнодушием! — Мещерский повысил голос.
— Я устал, Серега. Вчера был паршивый день.
— Зато сегодня для этих, — Мещерский кивнул на дверь, — не день, а праздник. Воспрянули духом, расправили плечи. И даже вдова…
— Ты из-за Зверевой, что ли, так переживаешь? — Кравченко прищурился. — Брось, не психуй.
— Кто, я переживаю?
— Неужели тебя расстраивает то, как мало этот твой бриллиант чистейшей воды скорбел о своем четвертом муже?
— Меня расстраивает то, что в людях мало искренности. Точнее, совсем нет.
— А ты только сейчас за завтраком это для себя открыл? — Кравченко усмехнулся.
Мещерский встал с дивана и заходил по комнате. Снизу, из музыкального зала, донеслись звуки рояля. Кто-то бравурно играл тему Монтекки и Капулетти из балета Прокофьева. Потом внизу зааплодировали. Донесся голос Зверева с открытой террасы: "Майя Тихоновна, браво!
Брависсимо!"
— А когда тело отдадут? — спросил Мещерский. — Сидоров ничего не обещал?
— Ничего.
— Он что, сильно пьет?
— Иногда злоупотребляет. Но он все равно славный парень, Серега. Беспутный, конечно, но… Я как-то к нему проникся…
— Бездельник он, вот что! Он к нему проникся! Бездельник, бабник, пьяница, наглец и.., и чтоб я его больше здесь не видел! Хватит тебе с ним якшаться. Все равно толку от этой вашей конфидентности хреновой никакого нету!
— Да, толку мало, — кротко согласился Кравченко. — Там от завтрака ничего не осталось? — Он сполз с дивана и поплелся к двери. — Пойти, что ль, бабульке с «козьей ножкой» поклониться, может, пожрать что сообразит по-быстрому.
В коридоре он столкнулся с Алисой Новлянской. Та выходила из комнаты Зверева.
— Доброе утро, Алиса Станиславовна, — светло поздоровался Кравченко.
Она смерила его взглядом.
— Привет-привет.
— А Григорий Иванович внизу, музыку слушает. Вы не его ли ищете?
— Не ваше дело, кого я ищу.
— Не грубите. Это вам не идет. Лучше расскажите что-нибудь новенькое из жизни Альберто Сорди.
Но Алиса круто повернулась на каблуках и засеменила прочь по мягкой бельгийской ковровой дорожке.
Он двинулся следом, однако передумал и направился в другое крыло дома, решив сначала заглянуть к Шилову.
Постучал в дверь его комнаты — нет ответа. Заглянул — никого. Постель не смята: интересно, еще или уже убрана?
На белой стене те самые два плаката: Зверева и Муссолини. Правда, рядом с телевизором на подставке появилась новая фотография в деревянной рамочке — братья Шиповы в нежном возрасте: младший — насупившийся белоголовый карапуз, старший — уже подросток в школьном пиджачке с пионерским галстуком. У их ног — собака, щенок-боксер. «С детства у вас четвероногие дружки водились, а у меня вот не было никогда, — Кравченко поставил фотографию на место. — Баловали вас родители, ребятки, а значит, любили».