Пока Граевского привязывали к операционному столу, он рассматривал докторские владения. Взгляд его невольно задержался на сверкающих хирургических инструментах, и на душе стало противно – неужто боится? Когда острая сталь стала резать по живому, Граевский, сдерживаясь, крепко закусил губы, но, ощутив глубоко в ране зонд, не выдержал и дико, во всю силу легких, заорал. По его спине струйками побежал холодный пот, хотелось что есть мочи двинуть мучителю прямо в золоченое пенсне.
– Так, хорошо, отлично. – Шмыгнув широким носом, доктор извлек наконец осколок, со звоном бросил его в таз. – Так, осталась пустяковина. Федор, ну-ка займись.
Он закурил и стал смотреть, как фельдшер, вытащив из карболовой кислоты иглу с шелковой нитью, принялся шить рану. Его красные, воспаленные глаза закрывались.
Граевскому зафиксировали руку косыночной повязкой, забинтовали голову, и доктор сразу же о нем забыл.
– Федор, давай сюда этого, с раздробленным коленом. Будем ампутировать.
Он не замечал, что его лоб и белый колпак в крови, короткими волосатыми пальцами звенел инструментами на столе.
– Спасибо, братец. – Граевский запахнул накинутую фельдшером шинель и тяжело побрел на выход. Уже в дверях он вдруг увидел под столом сапог с торчащей розовой костью – хромовый, офицерский, совсем еще новый. Голенище его было проглажено утюгом и хранило глянцевый след гуталина.
Отвернувшись, штабс-капитан вышел на воздух. Почувствовав, как закружилась голова, он неловко, одной рукой, прикурил и прислонился к стволу дерева. После перенесенного мучения в душе его гадюками переплелись досада, ненависть и злость.
Ради чего все это? Почему его, словно тряпичную куклу, все время дергают за нитки? Патриотизм, отечество в опасности, война до победного конца. Господи, какая чушь!
Ему вспомнилось монументальное полотно в столовой зале кадетского корпуса. Картина называлась «Великое свидание» и была посвящена встрече двух венценосцев – Николая и Вильгельма, в девятьсот втором году на Ревельском рейде. Императоры стояли на мостике флагманского крейсера «Минин». Николай был в форме немецкого адмирала, Вильгельм, напротив, переоделся русским флотоводцем, с голубой Андреевской лентой поверх мундира.
Необыкновенно высокие каблуки увеличивали его средний рост, грудь от подложенной в большом количестве ваты выпирала колесом, – Николай на его фоне выглядел невзрачно. Государи держались за руки, ласково улыбались и дружески смотрели друг другу в глаза. Говорят, в честь встречи Вильгельм подарил Николаю золотой письменный прибор, тот ответил драгоценным шлемом, украшенным рубинами и изумрудами. В общем, фройндшафт до гроба.
И вот надо же, приятели рассорились, и потому он, Никита Граевский, должен прозябать во вшивых окопах уже четвертый год. Да какого черта? Присяга, честь офицера и дворянина – все вздор, дерьмо, иллюзия. Есть только раненный в ухо Страшила, вытащивший его из-под огня, да вверенные ему солдатские жизни, за которые он в ответе перед совестью.
«К чертовой матери, опять голова разболится». Выщелкнув окурок, штабс-капитан поднял воротник и пошел из деревушки, где располагалась летучка, к дороге. Ему хотелось есть, в животе противно, глухо урчало. Скоро он уже трясся в четырехколке, доставлявшей на позиции ящики с патронами. Ездовой, усатый пожилой хохол, пожалев раненого офицера, дал их благородию подмокший, облепленный табачной крошкой сухарь, тряхнул из кисета. Граевский жадно сгрыз зачерствевший хлеб, выкурил «собачью ногу» – толстую, из вонючей горлодерной махорки, и почувствовал, что засыпает. Вдоль дороги тянулись бесконечные заснеженные поля, печально шелестели на ветру сухие кукурузные листья…
– Ну же, граф, больше жизни. – Распаренный, красный как рак, Страшила недовольно глянул через плечо на Ухтомского. – И не хлещите веником по жопе, это вам не розги. Привыкли драть безответных крестьянок в поместье. Нет, ни хрена у вас не выходит. Граевский, будь другом, замени их сиятельство.
Они парились уже больше часа. Скачивались, отдыхали и снова лезли в полевую баню-землянку, официально называемую пунктом санитарной обработки. Жуткое место. Раскаленная печь тускло светилась в полутьме, влажный пар был горяч и плотен, вши дохли сразу.
– Ого-го-го. – Сорвавшись с полка, Страшила выскочил наружу и, пробежав с полсотни саженей, плюхнулся в прорубь. Выскочил, словно ошпаренный, как был, в голом виде, дал круг по плацу, где Полубояринов проводил занятия с унтер-офицерами, и принялся делать гимнастические упражнения. На него никто не обращал внимания – привыкли.
Вот уже третью неделю полк, измотанный в тяжелых боях, находился в резерве на отдыхе. Господа офицеры боролись со скукой, нижние чины – со вшами, все ждали, когда же наступит весна. И вот она пришла – ранняя, с мартовской распутицей, истерическим гомоном воронья и черными проплешинами на рыхлом снегу. Было просто скучно, стало скучно и грязно.
– Ну-с, хватит на сегодня. – Граевский окунулся в прорубь и, завернувшись в одеяло, потрусил в землянку одеваться. Рука у него зажила, а вот у Страшилы ухо загноилось. Распухло, стало похоже на пельмень, и прапорщику все же пришлось ехать в лазарет. Все тот же широконосый доктор-еврей живо откромсал ему пол-уха, наложил швы. Воспаление прошло, раны затянулись, а офицеры за глаза стали звать Страшилу Пьером Безуховым.
В землянке было тепло, сухо, на полу – деревянные стлани, можно босиком ходить. На бревенчатой стене, напротив входа, висел большой фотографический портрет Веры Холодной. Кинодива была в волнующем дезабелье и загадочно улыбалась.
– Ты никогда, Граевский, не замечал, что настроение зависит от подштанников? – Благоухая одеколоном, граф Ухтомский полулежал в одних шелковых кальсонах и – не пропадать же маникюрному набору! – полировал ногти. – Чем свежей исподнее, тем чище душа.
Бухнула дверь, и в землянку вошел Страшила.
– Кухня приехала, вестового я послал. – Крякнув, он пригладил волосы и принялся растираться полотенцем. – Щи, гречка. А каптенармус, говорят, из бычьих почек варит персональный рассольник, каналья.
– Ну почему же сразу каналья? Кто как может. – При упоминании о бычьих почках Граевский загрустил. – Вчера, например, пулеметчики Кузьмицкого лося завалили, он сдуру прямо на стрельбище выбежал. Не очень чтобы очень, пудов на десять.
– Лосятина пресновата, на мой вкус, правда, если хороший маринад, зашпиговать… – Двинув кадыком, Ухтомский мечтательно закатил глаза и посеребренной пилочкой прошелся по ногтю. – А впрочем, можно и без маринада.
– Разрешите, ваш бродь. – Дверь в это время открылась, и вестовой Страшилы, неторопливый мужичок Федотов, принес котелки со щами и кашей, нарезал ломтями хлеб. – Седайте, ваш бродь, стынет.
На его рябоватом лице светились лукавством глаза-щелочки.
– Сам иди поешь, Федотов. – Прапорщик отослал его, зачем-то оглянулся и достал из-под койки стреляную гильзу от снаряда. – После баньки, господа офицеры, сам Бог велел. Заряжай!