Узкую и опасную тропу мести Герман торил уже достаточно долго, чтобы чувствовать себя на ней вполне комфортно. Это в прошлом году он был как стрела летящая, ничего вокруг себя не видел, а нынешняя его жизнь сопровождалась открытиями, от которых у нормального, далекого от всего этого человека либо волосы встали дыбом, либо недоверчивая улыбка надолго приклеилась на физиономию – от уха до уха.
Вот, к примеру, история с рентгеновским снимком «петуха» Малютина…
Все началось с того, что в санчасть притащился согнутый в дугу карманник Штырь (в миру Коля Крамаренко) и простонал, что у него прихватило живот. Герман начал выстукивать и мять тощее брюхо парня (Штырю еще не было двадцати, а на вид и вовсе малокровный малолетка), тот – в крик и корчи.
– Не трудись, лепило, – сказал в эту минуту Стольник, как всегда, погруженный в старый журнал. – Этот дермафродит мастырку себе замастырил: гвоздики проглотил.
Про такие вещи Герман что-то читал у Сергея Васильевича Максимова, в «Каторге и ссылке». Стольник, не дождавшись, пока он припомнит, со скучающим видом пояснил, стараясь выражаться максимально понятно:
– Дело вполне обыкновенное. Берут два гвоздя, шляпками в разные стороны, связывают тонкой резинкой. Острые концы облепляют хлебным мякишем, чтоб глотку не поцарапать. И все. Можно глотать.
Герман растерянно моргнул:
– Зачем глотать-то? Это же гвозди, да еще два! Если один – дай бог, вышел бы, а два – поперек кишечника встанут. Верная операция!
Штырь открыл измученный, побелевший от боли глаз и посмотрел на доктора как на идиота. Стольник же невозмутимо кивнул:
– Все правильно. Верняк резать! Того ему и нужно.
– В больницу увезут… – простонал Штырь. – В город! Там, говорят, хорошо. Жратва нормальная, не то что наши помои. Может, мать ко мне допустят, она блинцов напечет…
– Блинцов тебе, при операции на желудок или кишечник, еще долго не пробовать! – с острым ехидством сказал Герман. – Во всяком случае сначала нужно сделать рентгеновский снимок. Собирайся, на завтра договорюсь – в поселок поедем.
Наутро автозак отвез Германа, Штыря и конвойного в больницу, где врач ИТУ к тому времени уже изрядно примелькался. В рентгенкабинете его встретили как своего человека и радостно сообщили, что без него здесь была бы скука смертная: второй пациент за неделю, и обоих привозит Герман Петрович. Вчера этого, как его, Малютина, сегодня вот молодого человека… «Идите, ложитесь сюда, больной!»
– В чем дело? – спросил через минуту рентгенолог. – Что это с вами?
Герман оглянулся. Штырь стоял белый впрозелень, руки по швам, с лицом самурая, готового немедленно сделать харакири.
– Ма-лю-тин? – тоненьким голоском переспросил Штырь, тыча пальцем в высокий, застеленный оранжевой клеенкой стол, на который ему предстояло взобраться. – Ма-лю-тин? На этом столе? «Петух»?! Да вы что, суки, меня законтачить решили? «Парашником» сделать?
И рванулся из кабинета с таким проворством, что если бы не отменная реакция конвойного, еще неизвестно, чем все это закончилось бы.
Штыря скрутили, приволокли обратно в кабинет, как на казнь.
А суть дела состояла в том, что не далее как вчера Герман сопровождал на рентген осужденного (все в ИТУ почему-то произносили это слово с ударением на у) Малютина, которому недавно подарили тарелочку с дырочкой, а проще сказать – опустили. Процесс сопровождался избиением. На прием к Герману Малютин пришел еще неделю назад: сказал, что упал с верхнего яруса коек, и Герман не настаивал на признании. Малютин держался так, словно уже совершенно смирился со своим положением. У него даже навыки опытного «петуха» появились: брал предложенную доктором сигарету осторожно, стараясь не коснуться других. Вдруг на глазах выступили слезы:
– Все лежат в общежитии на койках, а я на коленках ползаю – полы мою. Бессменная поломойка! Кто-то от нечего делать мне в лицо плюет, кто-то обувь швыряет – почисти, мол. Откажусь – побьют. Сортиры драить – тоже моя обязанность. «Эй, проститутка! Животное!» – иначе и не зовут…
Герман чувствовал к нему, как это ни странно, не жалость, а презрение. Да, да, все правильно: насилуют из желания унизить, низвести до положения раба – пусть, мол, кому-то будет еще хуже, чем мне! Однако Герман испытал искушение спросить Малютина, за что сидит, ведь первые кандидаты в «вафлеры» – насильники, особенно – насильники малолетних. Обитатели зоны считают себя в общении с ними оскорбленными в лучших блатных чувствах: ведь многие из них остаются чьими-то отцами и мужьями.
Здесь насилие порождало насилие. Герману приходилось читать исследования психиатров, изучавших внутренний мир маньяков, и те утверждали, что почти каждый из подобных преступников бывал жертвой сексуальных домогательств. Ростовский Чикатило и краснодарский Сливко были «опущены» в воинской казарме, иркутские маньяки Храпов и Кулик – в лагерной… Он сразу вспомнил Дашеньку. О Хингане теперь ничего не узнать, но ведь Антон с Максом – еще пацанва, за ними не тянутся следы ходок, почему же они, не испытав страданий сами, заставили страдать других, оказались хуже лютых зверей?..
Строго говоря, Герман мог бы отомстить гораздо проще: без этой авантюры с врачебной практикой в ИТУ, без спирта с клофелином, без заточки… Достаточно было всего лишь намекнуть Стольнику, за что мотают срок Мазурков с Рассохиным. Негласный кодекс чести и, может быть, милосердия требовал от охраны не усугублять без надобности тяжелого положения их подопечных. Но информация такого рода становилась общеизвестна как бы сама собой. С воли приходила «малявочка» – и участь насильника была предрешена…
Почти всегда. Потому что даже в уголовном мире, похваляющемся незыблемостью этических традиций, в последние годы появились свои трещины. Статус вора в законе, что-то вроде королевского титула, стало возможно купить не просто за большие, а за очень большие деньги, внесенные в воровской общак. Лет тридцать-сорок назад это довело бы до инфаркта авторитетов, но в наше расхлябанное время… Герман читал о богатом «братке», который получил венец вора в законе, не совершив ни единой ходки! А если реальны такие субординационные парадоксы, разве существует гарантия, что где-то и кем-то, к примеру самим Хинганом, не куплена индульгенция для подельников, которые позволили ему остаться на воле, не обеспечено их относительно спокойное существование и даже, может быть, ускоренный выход на свободу?
А это означало, что Герману по-прежнему оставалось надеяться только на себя… Что он и делал.