— В Ментоне было так много людей, — вздохнула Анна Владимировна. Павел Петрович недоверчиво покосился на нее, и потому она быстро добавила: — Но баронессу Корф я помню. Послушай, Павлуша…
— Что?
— А тот доктор, который тебя лечил… Венедикт Людовикович… — Анна Владимировна замялась. — Мне только сейчас в голову пришло… Зря мы, наверное, его пригласили.
— Почему? — очень сухо спросил Павел Петрович. По натуре он вовсе не был снобом, и то, что жена пыталась проявлять неуместную разборчивость, его невольно коробило.
— Но посуди сам: графиня Толстая, адвокат Городецкий и… и… — Анна Владимировна не смогла закончить фразу и только беспомощно развела руками.
Однако Павел Петрович был на редкость твердолоб.
— Не могу понять, отчего это тебя так волнует, — заявил он, пожав плечами. — Уверяю тебя, доктор вхож во многие приличные дома. И в конце концов, чем он хуже твоего хироманта?
Анна Владимировна тихо вздохнула. Боже, и отчего мужчины так упрямы? Конечно, Венедикт Людовикович — почти друг их семьи, и Павлуша ему многим обязан, но вот будет ли его присутствие уместно на их вечере? В конце концов, не стали же они приглашать, к примеру, портного Павла Петровича. А хиромант Беренделли — совершенно особая статья. Он знаменитость такого калибра, которую за честь сочтут принять где угодно, и не надо равнять его с французом-доктором, который вечно курит так неопрятно, что у него все манжеты обсыпаны пеплом. Да!
Вошел Трофим, лакей Верховских (он тоже, как и Глаша, приехал вместе с хозяевами из Москвы), и протянул статскому советнику узкий голубой конверт.
— От господина итальянца, — доложил Трофим, почтительно прокашлявшись. — Только что доставлен.
Павел Петрович открыл конверт и нахмурился.
— Что там? — с замиранием сердца спросила Анна Владимировна.
Ее муж поморщился, не отрывая взгляда от письма, его губы шевелились. Анна Владимировна почувствовала, как сердце опускается у нее в груди все ниже и ниже. Обманул бесстыжий итальянец, как пить дать, обманул! Посулил прийти, а теперь не явится!
— Пропал вечер, пропал! — принялся излагать содержание послания статский советник. — Синьор Беренделли извиняется и пишет, что его дочь Антуанетта чувствует себя неважно и поэтому не сможет к нам приехать. Но сам он обещает быть, как мы и условились.
Анна Владимировна с облегчением выдохнула и откинулась на спинку кресла.
— Можешь идти, — сказал Павел Петрович Трофиму и бросил письмо на столик возле дивана.
— Надо будет сказать повару, чтобы он готовил на одну персону меньше, — с облегчением сообразила его жена. — Значит, сколько всего человек будет за столом?
Павел Петрович наморщил лоб.
— Ты, я и Митя — уже трое, — сказал он.
— Варенька и ее жених — пять, — подхватила Анна Владимировна.
— Иван Андреевич с женой — семь… Беренделли — восемь…
— Графиня Толстая — девять.
— Она сказала, что будет со спутником, — напомнил статский советник.
— С тем композитором, Преображенским? — с любопытством спросила Анна Владимировна.
— Кажется, да.
— Значит, композитор — десятый.
— Владимир Сергеевич и его брат-адвокат — двенадцать. Кого мы забыли?
— Кажется, никого… Нет, погоди. Доктора мы не считали?
— Нет.
— Значит, всего за столом будет тринадцать человек, — подытожила Анна Владимировна. В следующее мгновение ее лицо исказилось ужасом. — Тринадцать? Боже мой! Ну конечно, если Антуанетты не будет… — Она была готова расплакаться. — До чего же необязательные люди эти итальянцы!
— И что из того, что тринадцать? — спросил Павел Петрович. Однако по его лицу было заметно, что он и сам сконфужен.
— Павлуша, разве ты не понимаешь? — вскинулась Анна Владимировна. — Тринадцать! Очень, очень плохо! Просто никуда не годится! Нам надо что-то предпринять, я не желаю, чтобы на моем вечере было тринадцать человек. Такая дурная примета!
Павел Петрович несколько мгновений раздумывал.
— Не торопись, ангел мой, — сказал он наконец. — Кажется, я знаю, как ее обойти.
Молодая блондинка с карими глазами, одетая в платье модного цвета mauve, [4] поднялась в свой номер петербургской гостиницы и стала снимать шляпку, когда из-за стены внезапно донесся выстрел.
Следует признать, что молодая особа повела себя на редкость странно. Она не стала визжать, звать на помощь и падать в обморок, как, без сомнений, сделала бы на ее месте любая уважающая себя представительница слабого пола. Более того, блондинка вообще ничуть не удивилась происходящему. Она лишь разгладила ленты шляпки, вздохнула, направилась к двери и через минуту уже входила в соседний номер, где на кровати лежал молодой человек, на детском лице коего застыло выражение непосредственности. Держа в руке увесистый американский револьвер, он целил в стену напротив, где была прикреплена десятка «пик». Внимательный наблюдатель, если бы таковой оказался поблизости, не преминул бы заметить, что четыре значка пик были пробиты пулями.
— Билли, — с легким неодобрением в голосе сказала дама, — кажется, я просила тебя больше не стрелять в гостинице. Это же ни на что не похоже!
Лежащий на кровати шмыгнул носом, покосился на говорящую и со вздохом поднялся. Волосы у него были растрепаны, и он пригладил их свободной рукой.
— Мне хотелось немножко попрактиковаться, — пояснил он смущенно, глядя на собеседницу (кстати, заметим: разговор шел по-английски). — По-моему, я теряю былую сноровку.
Дама в сиреневом поглядела на карту и выразительно вздернула тонкие черные брови.
— Что-то непохоже, — усомнилась она.
— А я говорю, теряю, — вздохнул Билли. — Раньше я стрелял куда лучше. Два промаха из шести, куда такое годится?
И он застенчиво покосился из-под пшеничной челки на даму в сиреневом, которая, слушая его, только качала головой.
— Ты так и не изменился, — сказала она. По ее тону нельзя было понять, радовало ее сие или, напротив, огорчало. — Куда ты хочешь пойти сегодня?
Билли пожал плечами и стал перезаряжать револьвер.
— Мне все равно, — признался он. — Правда-правда!
— И все-таки, куда? — настаивала дама. — В театр? Сегодня дают несколько хороших пьес. Можно прокатиться в оперу, если хочешь, или посмотреть картины в императорской галерее. Хотя я не уверена, что сейчас она открыта.
Билли шмыгнул носом и спрятал револьвер.
— В картинах я ничего не понимаю, — отозвался он. — А в опере все старые.