А потом грохнул и лопнул оглушительней фейерверка неописуемый скандал, и имя безвестного до того поручика Алексея Нередина прогремело на всю Россию. Номер журнала зачитывали до дыр, стихотворение переписывали, цензора, который пропустил шесть строф с пометкой «Из цикла «Прошлое», вызвали в цензурный комитет для дачи объяснений, а вокруг автора завертелась и вовсе какая-то непонятная чехарда. Каков смельчак, восхищались либералы, вот прямо так, с плеча, взял и рубанул правду-матку, что держава-то деревянная, да еще протащил такую крамолу сквозь цензуру, усыпив ее подзаголовком цикла… Каков мерзавец, вопили ретрограды, гуннов и скифов ему подавай, нет чтобы написать, как Наполеону по шее накостыляли… Это не стихотворение, а вызов здравому смыслу, захлебывались желчью критики. Где, интересно, автор мог увидеть синий ветер? Там же, где и зеленых чертей? Не остался в стороне даже сатирический поэт Дмитрий Минаев, пустивший по рукам эпиграмму про стихотворца «с деревянной головой», которому все видится исключительно в деревянном свете.
В полку тоже было неладно: одни офицеры подходили и поздравляли Нередина, и было видно, что они действительно на его стороне, другие же, начиная с полковника, куксились и при встрече разговаривали исключительно сквозь зубы. Алексея же вся возня вокруг его стихотворения порядком удивила и озадачила. Его не покидало стойкое ощущение, что все, абсолютно все, прочитали в его стихах совершенно не то, что он хотел сказать. Одни видели в его произведении только фигу в адрес существующего строя, другие – оскорбление едва ли не лично себе. Но сам он не имел в виду ничего, кроме того, что было в стихотворении сказано, и его раздражало, что любые попытки объяснить это наталкивались на реплики вроде: «О да, конечно, но вы же не можете говорить иначе!»
А потом его стихотворение прочитал государь и будто бы сказал: «Неплохо пишет». Может быть, даже и не прочитал и, может быть, ничего такого не говорил, но все уверовали, что так оно и было. И либералы сразу же как-то потускнели, и ретрограды подобрели на глазах. Потому что, когда крамола одобрена сверху, это уже не крамола. И будьте благонадежны, все толковые государи отлично сие знают. Как и то, что только слабые правители воюют с поэтами.
А Нередин ушел со службы и начал сочинять стихи – теперь уже не от случая к случаю, а как настоящий поэт. За пять лет он выпустил три сборника – «У камина», «Северные поэмы» и «Огненная башня». И все они имели успех; гимназистки и влюбчивые барышни заучивали наизусть лирические стихотворения, более основательные читатели жадно впитывали его «Все забыть, раствориться в покое…» или «Этот город, это небо…», которые вполне могли сойти за обличительные ламентации. Иные его стихи стали популярными романсами, и самым знаменитым стал тот, музыку для которого написал известный композитор Чигринский. Стихотворение было из первого сборника:
Когда сидишь ты ночью у камина
И вспоминаешь умерших друзей,
Золу воспоминаний кто незримый
Всех чаще ворошит в душе твоей?
Кого ты видишь в пепельном налете
Под гаснущими струйками огня,
Которые в нестройном хороводе
Над угольками пляшут, мглу дразня?
Кого зовешь ты в темноте кромешной,
Чье имя гаснет на твоих губах?
Тебя он видит, слышит и, конечно,
Одну тебя любил он, лишь тебя…
Алексей вспомнил, что романс очень любила К. и исполняла его чаще остальных. Интересно, будет ли она вот так вспоминать его, когда поэт умрет?
«Нет. Не будет. Потому что стихи – всего лишь красивые стихи, а жизнь… Жизнь – это жизнь», – ответил Нередин сам себе.
И увидел прямо перед собой глаза Натали. Кажется, она о чем-то его спрашивала. Ах да, как он написал «Деревянную Россию».
И как ей объяснить, что теперь он вовсе не считал то стихотворение таким уж замечательным, что его представления о поэзии с тех пор расширились, что он открыл для себя другие вершины и другие горизонты, что его интересуют новые возможности стиха – верлибры и опыты французских символистов? Как втолковать, что для него вообще стихи имеют значение, лишь пока он их пишет, и что в момент, когда они рождаются для читателя, для него они уже мертвы? И она все еще хочет знать, как он сочинил то давнее стихотворение?
– Я не знаю. – Впервые в жизни Нередин мог себе позволить быть откровенным. – Стихи сами ко мне приходят. Очень трудно объяснить…
«Или не приходят», – закончил он про себя. Но последнее им было и вовсе ни к чему знать.
На самом деле Алексея куда больше волновало другое.
– А ваша роза, сударыня? – спросил он у Амалии. – Где она?
Баронесса Корф не любила то, что про себя называла «детской ложью», но сейчас ей все же пришлось солгать.
– Кажется, я ее потеряла, – сообщила она с самой очаровательной улыбкой.
– Тогда я принесу вам другую, – объявил поэт, поворачиваясь к двери.
– Не стоит, Алексей Иванович, – бросила ему вслед Амалия. – Будет гроза.
Но поэт не слушал ее и через несколько минут уже шел по дорожке, огибающей дом.
Ветер раскачивал кусты с такой яростью, словно хотел выдрать их с корнем. Чайки, летавшие над морем, жалобно кричали.
Алексей сорвал розу и уже собрался уходить, когда его внимание привлекло опрокинутое кресло впереди, на самом краю скалы. Берег здесь круто обрывался в море, и до воды было не меньше двадцати метров.
«Это, должно быть, кресло мадам Карнавале… – сообразил Нередин. – Кто-то еще говорил, что старушка любит сидеть на берегу одна… Но где же она?»
А да, наверняка уже в доме, тем более что гроза разразится с минуты на минуту. Поэт подошел к креслу, собираясь поднять его и отнести подальше от края скалы, чтобы его не сдуло в море, и машинально посмотрел вниз.
Понадобилось всего несколько мгновений, чтобы осмыслить то, что Алексей увидел. Но зато теперь он точно знал, что мадам Карнавале никуда не ушла. Ее тело покачивалось на волнах внизу, мокрая юбка облепила ноги. Вокруг головы колыхалось алое пятно.
– Уверен, это был несчастный случай, – сказал доктор Гийоме. Он подошел к столу, взял бутылку и налил в бокал немного вина. – Выпейте, месье Нередин, вам не повредит.
Поэт принял бокал негнущейся рукой. Глупо, твердил он себе, просто ни с чем не сообразно. Ведь он служил в армии, знал, что такое смерть, видел ее в лицо. Но отчего-то нелепая гибель безобидной старушки произвела на него такое впечатление, что поэт до сих пор не мог прийти в себя. И еще он в первое мгновение подумал: неужели ей захотелось поплавать… Но Гийоме, конечно, о той глупой мысли говорить не стоит.
Стукнула дверь, и в кабинет вошел доктор Филипп Севенн, нервно пощипывающий белокурую бородку. Сейчас он был мрачен и строг, как какой-нибудь служащий похоронного бюро.
– Больные уже знают? – спросил у него Гийоме.