– Мне страшно.
– Чего ты боишься?
– Что я зачерствею на этой работе. Стану кем-то другим. Кем-то, кого я не знаю.
Он обнял ее, притянул к себе, и так – вжавшись друг в друга, – они пролежали до самого рассвета.
Счастье
В тире она себя чувствует, как дома: защитные наушники на месте, бумажная мишень – человек в полный рост – уже готова и ждет.
Она грезит – немножко, она вспоминает – немножко, потом вздыхает и делает первый выстрел. Время пошло. Она больше чувствует, чем видит: простреленная голова и сердце. Запах кордита всегда напоминает ей четвертое июля.
Используй дары, данные тебе Богом. Так говорила ей мама, и почему-то от этого их разрыв кажется еще больнее.
Никто никогда не сделает ей больно. Она лишь улыбнется своей бледной, едва уловимой, прекрасной улыбкой и уйдет прочь.
Дело не в деньгах. Совсем не в деньгах.
Кровавый дождь
Вот: упражнение в выборе. В твоем выборе. Какой-то из этих рассказов – правда.
Она пережила войну. В 1959-м приехала в Америку. Сейчас она живет в собственной квартире в Майами, миниатюрная француженка с белыми волосами. У нее есть дочь и внучка. Она – вся в себе. Она улыбается редко, как будто груз памяти не дает ей обрести радость.
Или все это – неправда. На самом деле ее поймали, когда она переходила границу в 1943-м, ее обнаружили молодчики из гестапо, и она так и осталась на том лугу. Она сама вырыла себе могилу, а потом – одна пуля в затылок.
Ее последняя мысль, за секунду до пули: она беременная, на четвертом месяце, и если мы не сражаемся за наше будущее, у нас просто не будет будущего.
Одна старая женщина в Майами просыпается в тревожном недоумении: ей снился ветер, гнущий цветы на лугу.
В теплой французской земле покоится нетронутый прах, которому снится, как дочка выходит замуж. Хорошее вино пьянит. Если плакать, то только от радости.
Настоящие мужчины
Какие-то девочки были мальчиками.
Точка зрения меняется в зависимости от того, откуда смотреть.
Слова могут ранить, но раны затягиваются.
Все это – правда.
Harlequin Valentine
Перевод. Т. Покидаева
2007
Сегодня 14 февраля. В этот утренний час, когда всех детей развезли по школам и все мужья отправились на работу (кто-то – на собственном автомобиле, кто-то – в набитой битком электричке, с которой они сойдут на окраине города, дыша паром и кутаясь в теплые пальто), я пришпиливаю свое сердце на парадную дверь Мисси. Сердце насыщенно темно-красное, почти коричневое – цвета печенки. Потом я стучу в дверь, очень быстро – тук-тук-тук, – хватаю свой жезл, свою палку, свое такое-пронзающе-колющее, украшенное лентами копье и исчезаю, как остывающий пар в мерзлом воздухе...
Мисси открывает дверь. Вид у Мисси усталый.
Я выдыхаю:
– Моя Коломбина, – но она не слышит. Она смотрит сперва в одну сторону, потом – в другую, но на улице все неподвижно. Вдалеке громыхает грузовик. Она возвращается в кухню, и я танцую, тихий, как ветер, как мышь, как сон – и вот я уже в кухне, стою рядом с Мисси.
Она достает из бумажной коробки пакетик для сандвичей. Открывает шкафчик под раковиной, вынимает аэрозольный баллончик с чистящей жидкостью. Отрывает два бумажных полотенца с рулона над разделочным столиком. Идет к входной двери. Вытаскивает булавку из деревянной панели – это была моя шляпная булавка, которую я случайно нашел... где? Я пытаюсь припомнить. Быть может, в Гаскони? Или в Твикенхеме? Или в Праге?
Она вынимает булавку из сердца и кладет сердце в пакетик для сандвичей. Брызгает чистящей жидкостью на кровь на двери и стирает ее бумажным полотенцем, потом прикрепляет булавку на отворот свитера, где крошечный белолицый Август смотрит на мерзлый мир слепыми серебряными глазами, кривя печальные серебряные губы. В Неаполе. Теперь я вспомнил. Я купил эту булавку в Неаполе, у одноглазой старухи. Она курила глиняную трубку. Это было давным-давно.
Мисси ставит баллончик на кухонный стол, потом надевает старое синее пальто, доставшееся ей от мамы, застегивает все пуговицы – первую, вторую, третью, – решительно убирает в карман пакет с сердцем и выходит на улицу.
Тайком, тайком, тихий, как мышь, я иду следом за ней, иногда – крадучись, иногда – пританцовывая на ходу, она не видит меня, она меня не замечает, лишь зябко кутается в пальто и идет по крошечному городку в Кентукки, по старой дороге, ведущей мимо кладбища.
Ветер пытается сорвать с меня шляпу, и на мгновение мне становится жалко утраченной булавки. Но я влюблен, и сегодня – День святого Валентина. Надо чем-то пожертвовать.
Мисси вспоминает другие разы, когда она бывала на кладбище, на территории мертвых за железными коваными воротами: когда умер отец; когда они приходили сюда детьми в День всех святых, веселились вовсю и пугали друг друга; когда ее тайный любовник разбился в аварии на скоростной автотрассе, и она дождалась окончания похорон, когда день уже был на исходе, и она пришла уже под вечер, перед самым закатом, и положила белую лилию на свежий могильный холм.
О, Мисси, воспеть ли мне тело твое, твою кровь, твои глаза и губы? Я бы отдал тебе тысячу сердец – как возлюбленный. Как влюбленный. Я гордо машу своим жезлом и танцую, безмолвно пою, восхищенный собою, пока мы идем по кладбищенской дороге – вместе.
Низкое серое здание. Мисси открывает дверь. Говорит: «Привет» и «Как жизнь?» – девушке за стойкой, та отвечает что-то невразумительное, она только-только окончила школу и сейчас сидит и разгадывает кроссворд в газете, где печатают исключительно кроссворды и ничего, кроме кроссвордов, и если бы ей было кому звонить, она бы звонила с рабочего телефона, используя его в личных целях, но ей некому звонить, и никогда не будет, это, как говорится, и ежу понятно. Ее лицо – сплошь в нарывах гнойных прыщей, и она твердо убеждена, что это имеет значение, и поэтому ни с кем не общается. Ее жизнь расстилается передо мной. Я вижу все, как наяву: она умрет необласканной старой девой – умрет от рака груди через пятнадцать лет, и ее похоронят в низине у кладбищенской дороги, и напишут ее имя на могильном камне, и первый мужчина, который коснется ее груди, будет хирургом-онкологом, и, вырезая вонючую опухоль, похожую на кочан капусты, он скажет своим ассистентам: «Господи, вы посмотрите, какая огромная. Почему, интересно, она никому не сказала?» – то есть он не поймет самой сути.
Я нежно целую ее в прыщавую щеку и шепчу ей: «Ты очень красивая». Потом легонько бью ее по голове – раз, два, три – своим жезлом и обвиваю яркой лентой.
Она поводит плечами и улыбается. Быть может, сегодня вечером она напьется, и пойдет танцевать, и решит возложить свою девственность на алтарь Гименея, встретит парня, которого больше интересует не ее лицо, а грудь, и однажды он будет мять эту грудь, ласкать ее и сосать, и вдруг скажет: «Котик, а ты обращалась к врачу? У тебя там какое-то странное уплотнение», – и к тому времени у нее больше не будет никаких прыщей, их сотрут, зацелуют и сгладят в забвение...