Неприятности начались за обедом, после ботвиньи с осетриной, щей с фаршированными кишками и жареного поросячьего бока, начиненного гречневой кашей. В дополнение к гусю с черносливом, яблоками и фисташками принесли голубиную почту – маленький замшевый мешочек, завязанный опломбированной ленточкой. Голубя показывать не стали, сказали, плох, еле-еле дотянул на бреющем.
– Что это еще за черт, – хрустнул сургучом Чесменский, вскрыл контейнер, извлек послание и, расшифровывая на ходу, принялся вникать. При этом он морщил лоб, делал остановки и проговаривал про себя с трудом усвоенное, так что Буров по его губам прочитал: «Провал… жестокий… не виновата… встречайте в среду… морским путем…»
– Так, такую твою мать, – выдохнул наконец Чесменский, принял, не обидев себя, рому, сжег послание, выпил еще и зверем, впрочем не особо хищным, воззрился на лакея: – Как служишь, сволочь? Как стоишь? Повару передай, сгною. Распоясались тут у меня, разболтались. Вот я вас. И не так, и не этак, и не в мать.
Далее трапезничали тягостно, в молчании, только постукивало серебро о фарфор да сопел на редкость страшно хозяин дома – чувствовалось, что настроение у него не очень. Оживил атмосферу уже в конце обеда начальник вертухаев из узилища – вломился без спроса, метнулся к Чесменскому и почтительнейше, оглушительным шепотом доложил:
– Приятного аппетита, ваша светлость. А у нас беда. Жидовин Вассерман плох. В обед хлебово принесли ему, а он тихий лежит, в бараний рог согнутый, холодный уже. Кажись, не дышит…
– Так, – выразился по матери Чесменский, выпил в одиночку, покосился на лакея: – Десерта не надо. – Встал, швырнул салфетку в жареного барана, жутко посмотрел на Бурова, мирно угощающегося зайчатиной. – Пойдемте-ка, князь, глянем. Так ли этот Вассерман плох, как говорят. А то ведь у нас здесь все привыкли работать языком. Только языком, такую мать, языком.
И, не сдерживаясь более, дико зарычав, он взял тюремного начальника за ворот, с легкостью, аки кутенка, воздел на воздух и принялся бешено трясти. При всеобщем понимании, непротивлении и молчании. А что тут скажешь – богатырь, он и есть богатырь. Тем паче в ранге генерал-аншефа, в графском достоинстве и в своем доме. И после доброго литра выпитого. А может, и после двух… Наконец, словно наскучившую куклу, Алехан отшвырнул подчиненного, с шумом, гневно раздувая ноздри, перевел дух и решительно направился к дверям, не забыв, впрочем, остановиться у стола, дабы приложиться к горячительному. Буров, сразу помрачнев, потащился следом, настроение у него – вот уж верно говорят, что дурной пример заразителен, – пошло на спад. Во-первых, с зайцем пообщаться не дали, а во-вторых, и это главное, Вассермана, похоже, отравили. Старо, как Божий свет, нет человека – нет проблемы. Кому они нужны, живые-то свидетели? А яд штука удобная, бессчетное число раз проверенная, не требующая ни глазомера, ни координации, ни крепкой руки. Недаром же говорили древние: plus ect hominen extinguere veveno guam occidere gladio. [437]
Главный по узилищу не соврал – Вассерман действительно лежал, скорчившись, не дыша, постепенно принимая температуру окружающей среды. Только вот с лицом у него было как-то не так. Нет, не мерзкие следы, возникающие вследствие действия яда, обезображивали его, не трупные пятна, не запекшаяся кровь. Черты Вассермана были искажены ужасом – безмерным, неописуемым, не поддающимся оценке. Нечеловеческим. И так-то был при жизни не красавец, а теперь… Лучше не смотреть.
– Да, готов, – кинул взгляд Чесменский, выругался, засопел, пальцем поманил тюремного начальника. – К черкесцам на Кавказ поедешь, сволочь. Весь сегодняшний караул выпороть, беспощадно, кнутом, а как подлечатся – в солдаты. К тебе в подчинение. А сейчас иди, кликни Ерофеича. Живо у меня.
И чтобы показать, насколько живо, дал экс-начальнику пинка – вылетел тот из камеры шмелем, со скоростью просто невероятной.
– Здравствуй, государь ты мой, – быстро, как по мановению волшебной палочки, появился Ерофеич, повздыхал, поцокал языком, понаклонялся над телом.
– Ишь ты, болезный, как его. Даром что жидовин и нехристь, а все одно – тоже Божья тварь, человек как-никак… – Кашлянул, тронул жиденькую, но все же пудреную швелюру и сказал: – Ии, государь ты мой, не обессудь. Носом, руками не пойму. Надо вскрывать.
– Ну так давай, вскрывай. – Из правого кармана камзола Чесменский вытащил янтарную табачницу, из левого – фарфоровую трубку, с пыхтением набил, понюхал, крякнул, дождался поднесенного раболепно огня. – Давай, давай, не тяни жида за яйца.
Ерофеич между тем открыл сафьяновую суму, надел мясницкий, хорошей кожи фартук, извлек поблескивающий зловеще инструмент, и пошла работа. Вот тебе и травник, вот тебе и знахарь – и жнец, и швец, и на дуде игрец. Одно слово – виртуоз. В мгновение ока бедный Вассерман был вскрыт, разделан, выпотрошен, тщательно осмотрен, основательнейше обнюхан. Процесс шел активно, однако Ерофеич кривил рот, хмурился, всем своим видом выказывая неудовлетворенность и неудовольствие. Где фиолетовый цвет языка, кирпично-кровавый печени и черный кишечника? Почему не прожжен желудок? Отчего это в подчревной области все обстоит благополучно? Где все симптомы, где? Так что скоро пришлось взглянуть правде в глаза – прервать процесс, вернуть Вассерману Вассерманово и виновато посмотреть на Чесменского: