Указывая еще раз на то, что деятельность сновидения охотнее пользуется найденной ею в готовом виде фантазией, чем составляет само таковую из материала мыслей, скрывающихся за сновидением, мы тем самым разрешаем, быть может, одну из наиболее интересных загадок сновидения. В начале книги я сообщил одно сновидение Мори (48):
«Во время сна валик дивана, на котором он спал, откинулся назад; он ударился затылком о край дивана, и ему приснился целый роман из эпохи великой революции».
Так как сновидение это передается в чрезвычайно связной форме и объяснение его сводится к воздействию внешнего раздражения, о наступлении которого спящий не мог ничего знать, то остается только предположить, что все это сложное сновидение сложилось в короткий промежуток времени между падением головы спящего и его пробуждением от этого. Мы никогда ве решились бы приписать бодрствующему мышлению такой быстроты и приходим поэтому к тому заключению, что деятельность сновидения отличается изумительной быстротой своих процессов.
Против этого чрезвычайно распространенного вывода решительно восстали новые авторы (Ле Лоррен (45), Эгге (20) и др.). Они отчасти сомневаются в точности передачи самим Мори его сновидения, отчасти же стараются показать, что скорость нашего бодрствующего мышления отнюдь не меньше скорости работы сновидения. Спор этот поднимает целый ряд принципиальных вопросов, разрешение которых, на мой взгляд, не так еще близко. Я должен, однако, признаться, что аргументация, например, Эггера, против сновидения Мори о гильотине не производит на меня убедительного впечатления. Я предложил бы следующее толкование этого сновидения. Есть ли что-либо невероятное в том, что сновидение Мори представляет собой фантазию, которая в готовом виде сохранилась в его памяти и пробудилась в тот момент, когда он испытал раздражение? При этом отпадает прежде всего трудность составления столь длинной истории со столькими деталями в короткий промежуток времени, имеющийся в распоряжении грезящего; вся она составлена уже заранее. Если бы Мори коснулся затылком деревяшки в бодрствующем состоянии, то тут было бы место для мысли: это все равно как когда человека гильотинируют. Так как, однако, он ударился во сне, то деятельность сновидения поспешно использует раздражение для создания осуществления желания, словно думая при этом: «Сейчас как раз удобный случай воплотить фантазию, образованную тогда-то и тогда-то при чтении». То, что пригрезившийся роман как раз соответствует фантазиям, обычно возникающим у юношей под влиянием сильных впечатлений, не подлежит, на мой взгляд, ни малейшему сомнению. Кто не увлекался эпохой террора, когда аристократия, мужчины и женщины, цвет наций показывал, как можно радостно умирать и до самого зловещего конца сохранять свежесть остроумия и красоту души! Как соблазнительно представлять себя молодым человеком, галантно целующим руку у своей дамы перед тем, как взойти на эшафот. Или, если главным мотивом фантазии служит честолюбие, воплощаться в одну из тех могучих личностей, которые одной лишь силой своих мыслей и своего пламенного красноречия властвовали над городом, где в то время билось сердце человечества, убежденно посылали на смерть тысячи людей, прокладывали новые пути истории Европы и сами в конце концов подставляли головы под нож гильотины – разве не соблазнительно представить себя каким-нибудь жирондистом или Дантоном! То, что фантазия Мори носила именно такой честолюбивый характер, доказывает один элемент, сохранившийся в памяти: «окруженный огромной толпой».
Вся эта готовая фантазия не должна вовсе проявиться во сне во всей своей полноте; совершенно достаточно, если ее только «касаются». Я разумею здесь следующее. Если на музыкальном инструменте раздаются несколько тактов и кто-нибудь, как в «Дон-Жуане», говорит: «Это из „Свадьбы Фигаро“ Моцарта», то в душе сразу всплывает хаос воспоминаний, из которого не доходят до сознания отдельные детали. Эти несколько тактов служат раздражением. Раздражение возбуждает психическую инстанцию, открывающую доступ к фантазии о гильотине. Но последняя проявляется уже не во сне, а в воспоминании проснувшегося. Проснувшись, человек припоминает фантазию во всех ее деталях; в сновидении же был лишь намек на всю ее в целом. При этом у него нет никаких доказательств того, что он вспоминает нечто, действительно виденное им в сновидении. То же объяснение – что тут идет речь о готовых фантазиях, пробуждаемых при помощи раздражения, – можно приложить и к другим сновидениям, связанным с каким-либо определенным раздражением при пробуждении. Таково, например, сновидение Наполеона при взрыве адской машины. Я отнюдь не утверждаю, однако, что все такие сновидения допускают это объяснение или что проблема ускоренной деятельности сновидения этим всецело исчерпывается.
Нам приходится остановиться здесь на отношении этой вторичной обработки содержания сновидения к остальным факторам деятельности последнего. Не происходит ли дело таким образом, что снообразующие факторы, сгущение, старание избегнуть цензуры и отношение к изобразительности предварительно создают из материала временное содержание сновидения и что последнее подвергается затем изменению до тех пор, пока не удовлетворяет по возможности требованиям второй инстанции? Это маловероятно. Следует скорее предположить, что эта инстанция выставляет с самого начала одно из условий, которым должно соответствовать сновидение, и что это условие наравне с условиями сгущения, сопротивления, цензуры и изобразительности оказывает решающее воздействие на обильный материал мыслей, скрывающихся за сновидением. Из четырех условий образования сновидений последнее во всяком случае наименее стесняет сновидение. Идентификация этой психической функции, которая совершает так называемую вторичную обработку содержания сновидения, с деятельностью нашего бодрствующего мышления с большой вероятностью явствует из следующего: наше бодрствующее (предсознательное) мышление относится к любому материалу восприятия совершенно так же, как указанная функция к содержанию сновидения. Для него вполне естественно приводить такой материал в порядок, создавать в нем логическую связь. Мы заходим в этом даже чересчур далеко; кунштюки карточных игроков подражают нам, основываясь на этой нашей интеллектуальной способности. В стремлении логически связать имеющиеся в наличии чувственные восприятия мы совершаем зачастую самые странные ошибки или же искажаем даже правдивость имеющегося в нашем распоряжений материала. Относящиеся сюда примеры слишком общеизвестны и не требуют подробного перечисления. Мы не замечаем искажающих смысл опечаток, создавая себе иллюзию правильности. Редактор одного распространенного французского журнала держал пари, что он в каждую фразу длинной статьи вставит слова «спереди» или «сзади», и ни один читатель этого не заметит. Он выиграл пари. Курьезный случай неправильного сопоставления я вычитал несколько лет назад в газете. После того заседания французской палаты, когда Дюпюи своим хладнокровным возгласом «Заседание продолжается» предотвратил панику, [113] которая едва не возникла, когда разорвалась брошенная анархистами в зал бомба, публика, сидевшая на галерее, подверглась допросу по поводу покушения. Среди этой публики было двое провинциалов; один из них показал, что после речи депутата он хотя и услышал взрыв, но подумал, что таков уж парламентский обычай – выстрелом оповещать об окончании речи оратора. Другой же, слышавший, по-видимому, нескольких ораторов, впал в ту же ошибку с той лишь разницей, что выстрелами салютуют всем особенно отличившимся ораторам.