Возврата нет | Страница: 31

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

…Схлынет чад, рассеется муть, обнажится дно чудовищного обмана, и с глаз твоего сына, мать, спадет пелена, он прозреет. И он обязательно скажет, твой кудрявый мальчик, глядя на этого русоголового с голубым огнем в глазах: „Это мой брат. Спасибо ему, моему брату и другу!..“»

Удивительное, странное и непонятное свойство приобретают тобой найденные и тебе только принадлежащие слова, когда ты вдруг услышишь их со стороны, из уст другого. С жгучим любопытством и грустью ты чувствуешь и отчетливо видишь, как они уже уходят из-под твоей власти и начинают жить своей, независимой от тебя, жизнью. Перестраиваясь, они проходят перед твоим взором, и колонна за колонной углубляются в поход. И, честное слово, можно разглядеть их следы на дороге, раздвигающей мглистые дали!

…С звенящим, отчетливым шорохом упала из руки Елены Владимировны на стол последняя четвертушка бумаги. Михайлов ждал, не двигаясь с места.

— Это нужно немедленно отправить, — очень тихо сказала она, взглядывая на него блестящими глазами.

Он беззвучно спросил:

— Куда?

— В Москву.

— Куда?.. — повторил Михайлов.

— Это нужно подумать, — сказала Елена Владимировна — на радио или в газету.

* * *

Отнесен на хуторскую почту серый, склеенный из грубой кульковой бумаги пакет. В полдень веселый почтовый кучер Яша, как всегда, с какой-то немудрящей негромкой песенкой под усами, отвез его в брезентовом мешке в станицу. А вечером прошел мимо хутора по реке теплоход, который повез его с другими пакетами и письмами в город. Оттуда пакету ехать до Москвы на рессорах, в почтовом вагоне.

Через неделю Михайлов, развернув газету, увидел и свою, изрядно сокращенную, статью. Но и такую, оказывается, ее заметили люди. Иначе Катя Иванкова, которая теперь стала работать письмоносцем на почте, после того как были закончены все работы в садах, не стала бы ему вслед за этим каждый вечер приносить в кожаной сумке, блестящей от дождя, пачку открыток и конвертов.

Теперь Михайлов каждое утро вооружался ножницами, а у его дочери Наташи появилось новое занятие: отдирать от конвертов разноцветные марки и наклеивать в тетрадь. С шелестом падали из конвертов листки на клеенку стола. Но не с осенним печальным шелестом, как эта падающая за окном листва, а с иным — как первый густой снегопад или слетающиеся с разных концов стаи белых птиц. И сколько листков, столько и рук, отправивших их в полет, столько и людей.

Сквозь зыбкую сетку букв и строк проступали черты, блестели глаза. Вот у этой женщины, которая с недоумением спрашивала: «Мало ли им могилок?» — они давно уже были сухие, в них не осталось слез, но все тем же светом материнской скорби омрачалась их глубочайшая глубь, и все так же кричало из них: «Нет его! Нету!» Этот же, что написал угловатым и широким, как растянутая гармонь, почерком: «Они хотели устроить контрреволюционную Вандею в центре Европы в международном масштабе», ясно отдавал себе отчет, от чьей руки загорелся пожар и к чему это могло бы привести, если бы его не затоптали на корню. У этого человека, вполне возможно, серая стальная искорка в много повидавших глазах и широкого, развернутого рисунка брови, как крылья птицы, уходящей в полет. И вполне вероятно, что рядом с орденом Красного Знамени времен гражданской войны на борту военного, штопаного-перештопанного кителя, который он упорно не хочет снимать, гнездится орден Славы или Отечественной войны, и под ними — целый каскад медалей, или, как иногда говорят между собой фронтовики, иконостас.

* * *

Всю неделю бушевала эта белая пурга. По черным оттискам круглых почтовых штемпелей на конвертах и открытках, которые Катя Иванкова каждый вечер высыпала на стол, непосвященный человек мог бы представить, сколь обширна эта страна и какой отзывчивый живет в самых разных уголках ее народ. А Наташа скоро уже заклеила красными, голубыми, зелеными, коричневыми, оранжевыми марками всю свою тетрадь и начала другую. И сердитыми глазами она взглядывала на Катю в тот день, когда в ее сумке оказывалось на два-три письма меньше, чем обычно.

Но когда-то же должен был и прекратиться этот белый вихрь. Многоцветной россыпью конвертов завалены большой стол и все подоконники в доме. У Михайлова красные, как у кролика, от беспрерывного чтения глаза, и Елена Владимировна до глубокой ночи отстукивает на машинке ответы. Он уже не может писать от руки. Он ходит по комнате за спиной у Елены Владимировны — три шага вперед, три шага назад — и глуховатым, осипшим голосом диктует.

Долго не гаснет в доме под шиферной крышей на яру свет, с яра ложатся на воду и дрожат, подергиваясь зыбью течения, желтые отблески — окна. А вокруг них, на поверхности воды — кованая, чеканная синь подлунного Дона.

К концу недели Катя Иванкова уже стала приносить по два-три письма в сумке. Все время Михайлову казалось, что, положив их на стол, Катя смотрит на них завистливым грустным взглядом, и однажды он неосторожно спросил:

— Что, Катя, все еще не пишет Андрей?

Она отрицательно покачала головой и, повернувшись, молча ушла с заблестевшими глазами.

Впредь он уже не задавал ей таких вопросов. Но и без этого его не оставляли в неведении ее глаза — они не умели скрывать чувства. Не сумели они скрыть и в тот день, когда он заметил в них что-то новое. Они и заплаканны были и, казалось, чему-то радовались.

— Есть? — догадливо спросил Михайлов.

Она кивнула:

— Из госпиталя.

Выйдя из дому вслед за ней, он догнал ее, провожая по темному переулку. За воротами она доверчивым детским движением прислонилась к нему, всхлипнула и вдруг задрожала в безудержном плаче. Ее голова упала к Михайлову на плечо, и вся она так и обвисла у него на руке, ноги у нее подломились. Если бы он не поддержал ее, она не смогла бы идти дальше.

Михайлов не успокаивал ее — пусть поплачет. Хуже, когда жестким колючим комом застрянут в горле и давят на сердце невыплаканные, сухие слезы.

* * *

Из угла в угол двора ходит по проволоке арестованный хозяином за участие в многочисленных собачьих свадьбах Пират. Бренчит цепь, а когда вдруг Пират рванется за кошкой, с проволоки осыпаются искры. И опять не привыкшая к неволе собака, бренча звенками цепи, идет в угол двора и обратно.

После своего неудачного похода в Дарьин дом Стефан Демин долго искал случая с глазу на глаз встретиться и поговорить с Любавой. Целыми днями он хаживал по соседним с домом Дарьи уличкам и переулкам, появляясь с разных сторон ее двора, и то за ее огородом из буйно разросшихся за плетнем бурьянов появлялась его голова в фуражке с черным козырьком, то прямо против ее лицевых окон, у распахнутых дверей магазина хуторского сельпо. Зайдет Стефан в магазин, попросит продавщицу Марию Егоровну нацедить ему в граненый стакан двести граммов, потом выйдет и опять сидит на ступеньках. Посидев, опять поднимается, выпьет и опять сидит сутулясь. А уже зачастил мелкий осенний дождь, мокрели заборы, крыши и деревья. Демин сидел, не замечая, что фуражка и плечи у него мокрые, и смотрел на Дарьины окна.