Цыган | Страница: 108

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Михаил попытался обнять ее за плечи.

— Успокойся, Настя, что это с тобой?

Опять она вырвалась от него.

— Она всех вас ослепила, всех! Самая добрая, самая красивая, самая…

Михаил растерянно уговаривал ее:

— Я же ее совсем не знаю, Настя, ни разу в глаза не видел. Для меня ты лучше всех. И разве я против, чтобы взять? Я во всем согласен с тобой.

Не слушая, Настя вырывалась из его рук.

— А если не хочешь, я и сама без тебя обойдусь, сама…

В эту минуту старшая медсестра в белом халате поверх пальто и в больших роговых очках строго выглянула из дверей роддома во двор.

— Как вам не стыдно, гражданин! — прикрикнула она на Михаила. — Если вы здесь так обращаетесь со своей больной женой, то как же вы с ней дома?! Я вас больше не буду сюда пускать.

У Насти вдруг мгновенно высохли слезы, она круто повернулась к медсестре:

— А вы не имеете права на него кричать! Он не ваш муж. Это я во всем виновата, я! Если бы все мужья со своими женами так обращались.

У старшей медсестры в глазах плеснулся страх. Еще, чего доброго, эта сумасбродная молодая цыганка перейдет от слов к действиям. Но, захлопывая за собой дверь, старшая медсестра все же не захотела остаться в долгу.

— Вы сами не знаете, что вам нужно. С вами лучше дела не иметь.


Когда Настя, проводив Михаила, вернулась к себе в палату, ее соседка лежала на койке, отвернувшись лицом к стене. То ли спала, то ли хотела дать понять, что ей не до разговоров.

Настя не стала ее беспокоить. Она уже привыкла к таким приливам и отливам в настроении новенькой. Или неудержимо рассказывает что-нибудь о своей жизни в хуторе на правом берегу Дона и смеется так, что, кажется, вот-вот заплачет, или же молчит, как камень, — слова не выдавить за целый день.

Насте и самой хотелось помолчать. Недовольна она была собой сегодня. Нехорошо все получилось с Михаилом да и со старшей медсестрой, на которую она обрушилась ни за что ни про что. Она вспомнила, какие у Михаила были растерянно-пристыженные глаза, когда отчитывала его старшая медсестра, и какие испуганно-обиженные были у старшей медсестры, когда неожиданно набросилась на нее Настя. Чего доброго, и в самом деле решила, что самое лучшее — немедленно спасаться бегством от этой больной с черными сверкающими глазами.

Настя невесело усмехнулась: не могла совладать со своей природой и напугала хорошего человека.

Скрипнула дверь, в палату робко заглянула молоденькая нянечка с завернутым в простынку младенцем на руках. Подошел час кормления новорожденных, и, как обычно, нянечки разносили их по палатам. Каждый раз в такие часы упорно заглядывала нянечка и в палату к Настиной соседке, и всякий раз та встречала ее приход все в одной и той же позе — отвернувшись лицом к стене. Никак не хотела подпускать ребенка к своей груди, хотя Настя и видела потом, как она украдкой пальцами сцеживает молоко в тазик и при этом глухо, сдавленно стонет. Молока у нее было много, и, приливая, оно беспокоило ее.

Не шелохнувшись, она лежала с закрытыми глазами спиной к двери. Как всегда, постояв у ее койки и ни слова не сказав, а только покачав головой, нянечка уже совсем собралась удалиться со своей ношей на руках, как вдруг новенькая резко повернулась и, протягивая к ней руки, хриплым голосом потребовала:

— Давай! Ну давай же скорей!

И когда растерянно-обрадованная нянечка суетливо, дрожащими руками поспешила положить ей под бок девочку, она быстрым движением выпростала из ворота больничной рубашки большую белую грудь, надавливая на нее пальцем и нащупывая тугим коричневым соском губы ребенка.

— Бери! — приказала она все тем же грубым голосом. — Ну, я кому сказала: бери! Ты что же это, свою мать не хочешь слушать?! Ага! — И она торжествующе рассмеялась, глаза у нее засветились так, будто зимнее солнце, заглядывающее в окно палаты, зажгло их изнутри. Сперва прерывистое, жадное, а потом равномерное и все более уверенное чмоканье разнеслось по палате. — Вот то-то и оно. Не спеши, молока у твоей матери на двоих хватит. Это тебе не из бутылочки по выдаче получать. Ты только посмотри, чего эти две здоровые дуры, как беспривязные коровы, ревут. Или они совсем уже разучились шутки понимать? Как будто и в самом деле найдется такая мать, которая согласится свое дите на чужое воспитание бросить. Скажи им, дочка, пусть они, проклятые, меня не расстраивают своим ревом, не сушат у меня молоко. — Она подняла от ребенка мокрые, счастливые глаза: — Марш, марш из палаты, чтобы вашего духу здесь не было! Немедленно марш! У матери с родным дитем свои дела. И ты, цыганочка, пока что уходи. Ты, должно быть, из всех ваших цыганок самая добрая и красивая девочка, но я же тебе все равно мою маленькую никогда не отдам. Откуда ты это взяла? И не думай, ты себе еще не одного родишь, вон у тебя мужик какой. Я его приметила, когда он еще в наш хутор приезжал. Пожалуйста, уходи, Настя!

Настя, не двигаясь, сидела на своей кровати, закрыв лицо руками. Жгучая скорбь и жгучая радость переполняли ее. По всем общепринятым между людьми неписаным правилам и законам ей теперь следовало бы раз и навсегда обидеться на эту женщину. Мало того что она почти целых два дня на глазах у Насти так неслыханно обходилась со своим только что родившимся ребенком, не признавая его и отказывая ему, еще совсем беспомощному, в том, в чем не позволила бы отказать своему дитю ни одна мать на земле. Она теперь едва ли не хочет свалить свою вину за это жестокосердие на чужую голову, откровенно издеваясь над лучшими чувствами и побуждениями Насти. И, конечно, ничего иного, кроме глубочайшего презрения к себе, не заслуживала она.

Но в залитой ярким солнечным светом палате слышно было, как ребенок все громче и громче почмокивал у груди своей матери, занимаясь самым первым и наиглавнейшим делом в своей жизни. А мать, ревниво скосив глаза, как завороженная, смотрела на него. И Настя, в свою очередь, глядя на них сквозь влажный и горячий туман, испытывала к этой странной и недоступной ее пониманию женщине совсем другие чувства, чем те, которые по всем правилам и законам, общепринятым у людей, она должна была бы испытывать к ней в своем оскорбленном и негодующем сердце.

Еще никогда она не была так же счастлива, как несчастна.


Вконец измученный не столько тяжелым рейсом, сколько последним разговором с Настей в роддоме, Михаил вернулся домой совсем поздно. Заждавшаяся его Макарьевна уже была в стеганке и в теплом платке и, едва Михаил переступил порог, побежала к себе в корчму, где ее, как всегда в это время, должна была ожидать клиентура. Оглянувшись с порога, она только и успела сообщить ему:

— Какой-то он сегодня совсем другой. Стонет и беспокоится. Все время кулаки сжимает, как будто грозит, хотя я сегодня ему ничего такого не говорила. Я уже хотела соседского мальчишку Касаткина за фельдшером посылать, чтобы он ему укол сделал…

Не заглядывая в кухню, где стоял на столе накрытый полотенцем обед, Михаил прошел прямо в зал. Будулай лихорадочно мерцал на подушке глазами. Кажется, и в самом деле что-то новое появилось в его лице, во взгляде. Впервые за все время, пока он лежал здесь, он вдруг как-то осмысленно скрестился со взглядом Михаила. Но, возможно, всему причиной была и луна, набрасывающая на его лицо из окна сетку неверного света.