Прекрасные и проклятые | Страница: 64

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Энтони явно колебался.

— Ну, — пробормотал он неуверенно, — все равно мы решили дожидаться здесь поезда. А вам двоим никто не мешает вернуться и лечь спать.

— Ты тоже иди, Энтони, — стала настаивать Глория. — Я хочу, чтоб ты пошел и хоть немного поспал, дорогой. Ты и так весь день на привидение похож.

— Что за глупости ты несешь!

Дик зевнул.

— Прекрасно. Вы остаетесь — мы остаемся.

Он вышел из-под навеса и принялся обозревать небеса.

— Довольно приятная ночь, в конце концов. Звезды светят и все такое. И подобраны с исключительным вкусом.

— Я тоже хочу посмотреть, — Глория двинулась следом за ним, остальные двое присоединились к ней. — Давайте сядем здесь, — предложила она. — Мне так гораздо больше нравится.

Энтони с Диком превратили какой-то длинный ящик в спинку и нашли достаточно сухую доску, чтобы предложить Глории в качестве сиденья. Энтони опустился рядом с ней, а Дик после некоторых усилий умостился неподалеку, на бочке из-под яблок.

— Тана заснул в гамаке на крыльце, — заметил он. — Мы перенесли его и положили рядом с печью на кухне, чтоб просох. Он был насквозь мокрый.

— Вечное ним какие-то неприятности, — вздохнула Глория.

— Приветствую вас! — донесся сверху звучно-замогильный голос; вздрогнув от неожиданности, они задрали головы и увидели Мори, который каким-то образом забрался на навес, где и сидел теперь, свесив ноги через край и смутно выделяясь, как тень фантастической химеры, на фоне сверкающего звездами неба.

— Должно быть, именно для таких случаев как этот, — начал он мягко; слова его, казалось, медленно скользили вниз с неизмеримой высоты, мягко опускаясь на плечи внимавших, — праведники земли сей украшают железные дороги рекламными щитами, утверждающими в желтых и красных тонах, что «Иисус Христос — Бог», с непостижимым тактом располагая их рядом с утверждениями типа «Виски Гюнтерс — это класс».

Раздался негромкий смех и головы троих, расположившихся внизу, остались задранными вверх.

— Меня томит желание рассказать вам историю моего образования, — продолжал Мори, — в свете этих сардонически пылающих созвездий.

— Давай, давай! Ну, пожалуйста!

— На самом деле стоит?

Они с надеждой взирали, пока он справится с раздумчивым зевком, адресованным белой улыбающейся луне.

— Ну хорошо, — начал он, — в младенчестве я много молился. Я запасал молитвы на случай будущих прегрешений. Однажды за год я запас тысячу девятьсот «На сон грядущий».

— Кинь, пожалуйста сигарету, — попросил кто-то.

Небольшая пачка достигла платформы одновременно с громоподобным возгласом:

— Тихо! Я собираюсь облегчить себя от бремени памятных замет, хранимых для темноты именно такой земли и сияния именно таких небес.

Внизу от сигареты к сигарете прошлась зажженная спичка. Голос продолжал:

— Я был большой знаток насчет того, как одурачить Господа. Согрешив, я тут же начинал молиться и это привело к тому, что постепенно для меня исчезла всякая разница между проступком и молитвой. Я веровал, что если кто-то восклицает «Боже мой!» в тот момент, когда на него падает несгораемый шкаф, это в первую очередь доказывает, как глубоко укоренилась в нем вера. Потом я пошел в школу. В течение четырнадцати лет пять десятков честнейших людей твердили мне, указывая па допотопные кремневые ружья: «Вот настоящая вещь. А эти новые винтовки — лишь глупая поверхностная имитация». Они осуждали книги, которые я читал и предметы, о которых я думал, называя их аморальными; потом мода изменилась, и они стали критиковать эти же вещи, называя их теперь «заумными».

Поэтому, будучи достаточно сообразительным для своих лет, я повернулся от профессоров к поэтам, вслушиваясь в лирический тенор Суинберна или драматический тенор Шелли, в огромного диапазона первый бас Шекспира или второй бас Теннисона с его случайными фальцетами; не чужды были мне басы профундо Мильтона и Марло. Я вникал в скорый говор Браунинга, декламации Байрона, бубненье Вордсворта. Это, но крайней мере, не приносило мне вреда. Я кое-что узнал о красоте — как раз достаточно, чтобы понять, что она не имеет ничего общего с правдой; больше того, я обнаружил, что не существует единой литературной традиции, есть только традиция неизбежного умирания всякой литературной традиции…

Потом я вырос и прелесть незамутненных иллюзий слетела с меня. Ткань моего ума огрубела, а зрение сделалось невыносимо острым. Жизнь вздымалась словно бурное море вокруг моего острова, и я сам не заметил, что уже плыву по нему.

Переход был практически неуловим — все это, оказалось, давно поджидало меня. Это такая вещь, что в ней найдется с виду безобидная, но достаточно коварная западня для всякого. А что же случилось со мной? Нет — я не пытался совратить жену привратника, не бегал нагишом по улице, возглашая о своей половой зрелости. Сама страсть никогда не побуждает к действию — действуют всегда одежды, в которые она рядится. Мне сделалось скучно жить — и все. Скука, каковая есть псевдоним, а зачастую и маска, за которой скрывается жажда жизни, стала бессознательным мотивом всех моих действий. Красота осталась позади — вы понимаете? Я окончательно вырос. — Он сделал паузу. — Конец школьных лет и ученья в колледже. Начинается часть вторая.

Три неспешно блуждавшие огонька указывали местоположение его слушателей. Глория теперь полулежала у Энтони на коленях. Он так крепко обнял ее свободной рукой, что она могла слышать биение его сердца. Ричард Кэрэмел, водрузившись на бочку из-под яблок, время от времени принимался шевелиться, издавая при этом негромкое ворчание.

— Повзрослев, я очутился в стране джаза и прочей хренотени и немедленно впал в состояние почти осязаемого замешательства. Жизнь возвышалась надо мной подобно не обремененной строгой моралью классной даме и вносила поправки в мое упорядоченное мироощущение. Но я, все еще веруя в силу разума, продолжал брести своей дорогой. Я читал Смита, который, смеясь над милосердием, настаивал, что именно глумление — высшая форма самовыражения, и вот этот Смит, заменив собой милосердие, до сих пор застит мне свет. Я начитался Джонса, который так изящно расправился с индивидуализмом — и вот пожалуйста! Джонс все еще путается у меня под ногами. Я не думал — я был полем битвы для мыслей множества других людей, или еще лучше сказать, я был похож на одну из тех соблазнительных, но бессильных стран, по территории которых прокатываются туда-сюда армии великих держав.

Я достиг зрелости, находясь под впечатлением, что весь этот накапливаемый опыт должен направить мою жизнь прямо к счастью. На самом деле я просто совершил не такой уж редкий подвиг, научившись решать всякий вопрос в воображении еще задолго до того, как он возникал передо мной в жизни, но от ударов и перипетий существования это все равно не избавляло. Однако, отведав несколько раз этого последнего блюда, я быстро насытился. Послушай! сказал я себе. Твой драгоценный Опыт дается тебе слишком дорого. Это не мед, который вливается прямо в твой раскрытый рот, это стена, на которую приходится карабкаться изо всех сил. Таким образом, я облачился в то, что считал неуязвимым скептицизмом и решил, что мое образование завершено. Но было слишком поздно. Решив ради собственной защиты не обзаводиться новыми связями с раздираемым трагическими страстями и обреченным человечеством, я попался на остальном. Я променял борьбу против любви на борьбу с одиночеством, а борьбу против жизни — на борьбу со смертью.