Капкан супружеской свободы | Страница: 29

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Однако работа над пьесой не пошла. Материал оказался еще хуже, еще пошлее, нежели помнилось Алексею после первого прочтения. Стремление выжать из зрителя как можно больше сентиментальных слез явственно читалось в каждой строчке, а ставка на интерес неискушенной публики к «красивой богатой жизни» была до такой степени беззастенчивой и неприкрытой, что становилось неловко за автора. Это был худший, на взгляд Соколовского, вид литературного текста, где бездарная идея сопровождалась еще более бездарным воплощением. Так что, промучившись над пьесой с неделю, перекраивая ее и так и сяк, пытаясь хоть как-то связать концы с концами и создать хоть сколько-нибудь стройный контур будущего спектакля, режиссер плюнул наконец на эту затею, мысленно поставил на ней точку и с облегчением закинул папку подальше, с глаз долой, за тумбочку возле кровати.

Дни шли за днями, незаметно перетекая в недели. Май сменился июнем, по городу полетел белый пух, небо ласково засинело в редких просветах между московскими высотками, летнее тепло окончательно вошло в свои бесспорные, хоть и недолгие, права, а Соколовский все еще бездельничал, оставаясь в добровольном заточении, хотя физическое его самочувствие давно пришло в норму. Читая и перечитывая любимые книги, играя в шахматы с милейшим эскулапом Валерием Васильевичем, целыми часами бродя по тенистому парку, окружавшему клинику, он словно пытался усмирить, «затетёшкать» свою душевную боль, лаской и нежностью уговорить ее отпустить своего пленника на волю. Он мысленно разговаривал со своей бедой, как с капризным младенцем или норовистым скакуном, он сжился и почти сдружился с ней. Но, может быть, подсознательно не желая расставаться с ней окончательно и даже подозревая, что его беда — последнее звено, связующее с теми, кого он любил, Алексей все-таки хотел вновь почувствовать себя прежним. Прежним, то есть тем сильным, стойким, отважным и в меру циничным Соколовским, каким был когда-то.

А для этого все средства казались ему хороши. Лечиться? Будем лечиться. И он горстями продолжал глотать антидепрессанты, которые поначалу выписал ему лечащий врач, пока, наконец, сам Валерий Васильевич решительно не поставил на этом точку: «Э нет, батенька! Хватит химии, хватит!..» Водные процедуры, массаж, тренировки? И он честно исполнял все предписанное, вызывая изумление медперсонала своей дисциплинированностью и даже некоторым занудством в приеме процедур. Что там еще — так называемые радости жизни?… Ради бога, он станет и гулять, и общаться с коллегами по несчастью, и даже разгадывать идиотские кроссворды…

Он даже переспал сгоряча с хорошенькой сестричкой Катенькой; для него это был акт самоутверждения, акт возвращения к живой жизни — все, что угодно, но только не акт любви. Тело его при этом действовало вполне исправно и выполняло все заложенные природой функции, как это и полагается здоровому мужскому организму. Но душа и сердце не просто молчали — они вообще не подавали признаков жизни, ни единым движением чувств не отозвавшись на то, что было для них, по-видимому, лишь разновидностью акробатики. К счастью для Соколовского, Катюша оказалась не из тех девушек, для кого подобные экзерсисы могли означать нечто серьезное; у него вообще осталось ощущение, что в постели медсестричка просто добросовестно исполняла свои должностные обязанности, «ставя» больному еще одну прописанную врачом процедуру — так деловито, легко и профессионально она действовала. И, быть может, в иные времена Алексея бы это задело, он постарался бы выяснить, почему женщина, обнимающая его, в то же время так равнодушна к нему. Но, бог ты мой, не все ли равно это было ему сейчас!.. Тем более что, какие бы усилия он ни предпринимал, как бы ни усердствовал в «возвращении к жизни» (так называли все происходящее врачи этой дорогостоящей и престижной клиники), все было напрасно: прошлое не хотело отпускать Соколовского.

Он просыпался ночью оттого, что ему казалось: плачет Татка. Маленькая Татка, заболевшая однажды тяжелым гриппом и получившая кучу всевозможных осложнений. «Ушко болит!» — захлебывалась она в безутешном плаче, и отец, не в силах слышать этот плач и что-либо изменить в ситуации, выскакивал из комнаты и запирался в ванной, истово упрашивая Господа переложить эту боль с детских плеч на его собственные… А наутро малышка уже улыбалась — дети быстро забывают о своих страданиях, — и Алексей закармливал ее мандаринами и медом, немного посмеиваясь в душе над собственной ночной паникой. О, он верил в Бога по-прежнему — но верил именно так, как это делает большинство из людей, обращаясь к молитвам только в минуты отчаяния и пытаясь заключить что-то вроде сделки с Господом: «Помоги мне сейчас, и уж я больше никогда не забуду тебя…»

В другую ночь он просыпался не от странного грустного плача, а, напротив, от слишком яркого и счастливого сна. Синее море, желтый песок, Ксения, выходящая из воды, улыбающаяся и посылающая ему воздушный поцелуй. Он бежал к ней с полотенцем, они, смеясь, падали под огромный, пестро раскрашенный зонтик, и небо качалось над ними, как купол бессмертного аттракциона, и солнце било в глаза, а вкус поцелуя на губах смешивался с острым привкусом морской воды и знойной сухостью южного ветра…

И еще одно воспоминание — теплое, легкое и беззвучное, как произнесенное одними губами: «Я люблю тебя…» Вечер, дача, зажженные свечи и отблеск каминного огня на волосах дочери. Господи, сколько же ей тогда было лет? Он судорожно принялся складывать в полусне арифметику только ему одному известных чисел: это было до… но уже после… Да-да, Татке было, наверное, одиннадцать. Они сидели вдвоем у камина, и Алексей говорил ей, что значит для него — да и для всех людей в целом свете — таинство огня. Она слышала, конечно, к тому времени уже легенду о Прометее, и отец не стал повторять дочери давно известное, затрепанное и привычное… Он сочинил для нее свою сказку — о маленькой девочке, оставшейся последней хранительницей огня на земле и сохранившей этот огонь для всех будущих поколений. Соколовский так увлекся сочинительством вслух, что даже не сразу заметил: его единственный слушатель оказался настолько благодарным, что умудрился заснуть под ласкающие интонации приглушенного отцовского голоса. И, держа в объятиях привалившуюся к нему во сне Татку, ощущая ее драгоценную тяжесть, ее сонное дыхание и тепло, он возблагодарил тогда небеса за то, что есть у него это чудо, смысл его жизни, самое дорогое его достояние — лучшее, что дала ему жизнь…

И что, скажите на милость, он должен был теперь делать с этими ночными пробуждениями? С этими воспоминаниями, молитвами, утраченным теплом, тем достоянием, которое потерял? Что он мог еще придумать вместо дурацкого, бессмысленного лечения, поставившего его на ноги, превосходно укрепившего его физические силы и при этом ни на грош не добавившего ему моральных сил и желания жить? Что он должен был отвечать врачу, озабоченно выговаривающему ему: «Да-с, подзадержались вы у нас, Алексей Михайлович… Поймите меня правильно: вы щедро оплачиваете свое пребывание у нас, и мы готовы предоставлять вам свои услуги так долго, как это потребуется. Но для вас было бы лучше выйти из клиники, вернуться к нормальной, полноценной жизни. Заняться работой, наконец. Вы вполне уже способны на это, поверьте нашему опыту…»

Он кивал, выторговывая себе еще неделю в этом больничном раю.