— Так вы все же знаете его?
— О нет, что вы. Простое человеколюбие. Если хотите, праздное любопытство… — И европеец поднес крупную руку к безукоризненной свежей стрижке, поправляя волосы и пытаясь скрыть личный интерес за вежливой улыбкой. Этот человек оказался хорошим дипломатом: ему удалось спрятать волнение; породистое продолговатое лицо с прямым крупным носом осталось бесстрастным, и он, уходя по больничному коридору, элегантно помахал рукой на прощание персоналу клиники.
— Этого человека я хорошо знаю. Это Сергей Пономарев, мой давний друг. Мы вместе учились в школе, а в последний год он стал моим партнером по бизнесу, — голос Ло звучал ровно, однако сердце болезненно сжалось и пропустило положенный удар. Он замолчал; шлюзы памяти вновь приоткрылись для него, и горький поток воспоминаний хлынул в них, как мутная вода.
Лицо старого приятеля напомнило Антону последние месяцы перед отъездом; снова заныло плечо, точно татуировка на нем была совсем свежей; чуть затхлый воздух подвальчика, куда его привел Сергей, вновь защекотал ноздри; и он точно воочию увидел, как листает большой каталог с рисунками и замирает над узором, изображающим морду большого и лукавого кота…
А в это время там, на экране телевизора, Сергей вновь шел по больничному коридору. Он, видимо, хотел еще раз убедиться в своей догадке. Снова палата… миловидная сестричка чуть приподнимает безжизненное тело больного… камера пляшет, фокусируясь на обнаженной спине юноши и на свежей татуировке с котом… потом крупным планом — лицо Сергея и выражение отчаяния в его глазах, такое подлинное, такое человечное.
— Нет, это все же не он, — говорит Сергей и отворачивается от камеры. А та вновь находит его предательски дрожащие губы, но все выглядит естественно: нет, доктор, это не он…
А вот Сергей разговаривает с администратором ожогового центра по-китайски. Теперь-то Антон может оценить уровень его языка. У Сереги — отличное произношение, но с акцентом, что естественно для иностранца. И вдобавок он слегка причмокивает. Так случалось с ним всегда, когда он волновался, Антону хорошо это известно. Тем не менее китайцы его легко понимают. Понимают и волнение русского гостя — такая беда, такое горе…
— Нет, это не тот русский, которого я ищу, — отчетливо и резко произносит на экране Пономарев, и Антону начинает казаться, что его друг так часто повторяет эти слова для того, чтобы убедить в них себя самого. Это не он, он не выжил, он больше не помешает мне…
Пленка зашипела, на экране замелькали черные и белые полосы, и изображение оборвалось. Все было кончено. Или, может быть, все еще только начиналось?…
Все молчали, и молчал давно уже погасший экран, и молчали деревья за окном, и молчало, ничего не хотело говорить сердце Антона Житкевича. Зачем говорить, если все самое главное было уже сказано? Это не он. Он не выжил… Ему казалось, что эти слова теперь будут преследовать его днем и ночью.
Первым молчание прервал доктор Сяо.
— Мне кажется, мы уже совсем близко подошли к разгадке твоей тайны, — размеренно, точно и не было в разговоре никакой паузы, проговорил он. — Я помню этого человека. Я как-то случайно однажды встретил его, когда пришел навестить тебя в самом начале нашего заочного знакомства. Ты тогда еще находился в коме и ничего не знал о моих посещениях…
— Это было, когда он приезжал опознавать меня? — почти равнодушно, точно речь шла о чем-то совсем малозначащем, спросил Антон.
— Нет, Ло, много позже. Этот посетитель показался мне странным; я не мог понять, почему кто-то навещает человека, никем не опознанного и всем незнакомого. Врачи сказали, что европеец приезжал несколько раз, спрашивал о твоем состоянии, смотрел на тебя и уезжал, ничего не сказав. Наши медики не понимали цели его посещений, поэтому и запомнили этого иностранца. Когда они начинали расспрашивать его, он отговаривался словами о том, что представляет какой-то гуманитарный фонд по розыску пропавших без вести…
— Он так хорошо знает наш язык. Откуда? — Это Дина впервые вмешалась в разговор, и надо было знать ее так, как знал отец, чтобы уловить в нарочито спокойном тоне девушки нотки гнева и ненависти.
— Закончил Институт стран Азии и Африки, долго стажировался в Китае… — ответил Антон. — У нас хорошо учат.
Горечь и боль прозвучали в его голосе, и профессор предостерегающе поднял руку.
— Не торопись осуждать друга, — сказал он примиряюще, хотя похоже было, что он и сам не верит тому, что говорит. — Он ведь мог и в самом деле не узнать тебя. Лицо было сильно обожжено. Он мог сомневаться, приезжать снова и снова, верить и не верить своим глазам и молчать из-за нежелания подавать ложную надежду твоим родным.
— Нет. Он не мог сомневаться, — медленно произнес Ло. — Он знал про татуировку, единственный знал. Это была моя тайна.
Ло говорил теперь отрывистыми, рублеными фразами, и Дине, которая смотрела ему в лицо не отрываясь, показалось, что на более длинные предложения у него просто не хватает душевных сил. А Антон повторил еще раз, чтобы сказать все, до конца, не оставляя себе никакой надежды и никакого камня на своей душе:
— Он не мог сомневаться. Он просто солгал. Конечно же он узнал меня.
— А твоя жена? — вдруг опомнилась девушка. Она впервые заговорила о жене Антона, хотя с самого установления его личности уже знала о том, что он был женат. Дина была бледна, голос дрожал; все эти дни она пыталась держаться более отстраненно, чем раньше, хотя и по-товарищески, но сейчас нервы ее явно сдали. — Как твоя жена могла не знать о татуировке? Ведь это невозможно, немыслимо!..
Последние слова она почти прокричала, и доктор Сяо, не удержавшись, укоризненно покачал головой. Он знал, что вся эта история принесет дочери много горя. Но пророчество оставалось пророчеством, и все еще можно было спасти…
— Она и не могла знать о ней. Мы тогда уже не жили вместе. От меня ей в ту пору нужны были только деньги.
— Вы не жили вместе… — повторила Цзяоцин, точно не веря ему и пробуя эти слова на вкус.
— Да. Она ушла от нас, бросила семью — не только меня, но и нашего сына. Светлана только по документам считалась моей женой.
Прошлое опять накрыло Антона волной тревоги. Он вспомнил свое невыносимое одиночество, горечь разочарования в женщине, которую когда-то любил, а пуще всего — острую жалость к сыну, брошенному матерью. И внезапно, отодвинув все прочие воспоминания в дальний и ненужный отсек сознания, на него хлынули мысли о Костике. Он как будто воочию увидел его перед собой, впервые со страшного дня катастрофы: худенький светловолосый малыш, вечно сбитые коленки в зеленке, любопытные глаза, пытливые вопросы обо всем на свете…
И громко, требовательно, не обращаясь ни к кому конкретному в этой комнате, а только к самому себе, Антон сказал:
— У меня в Москве остался сын. Ему сейчас, наверное, уже десятый год… Он рос на моих руках. Я очень беспокоился о нем, когда отправлялся в Китай.