Маса сзади зажужжал своим фонарём, и пещера осветилась.
Она была крошечная, с чуланчик.
Низкий свод, обшитый досками, держался на одном деревянном столбике, к вершине которого сходились диагональные опоры – как спицы к ручке зонтика.
– Свети н-ниже!
Четыре неподвижных тела в чёрных саванах. Трое лежат навзничь, видно вышитые на груди восьмиконечные кресты. Но старые, морщинистые лица не благостны, а искажены страданием.
Четвёртое тело скрючилось возле столбика, пальцы намертво вцепились в деревянную подпору.
Повсюду понатыканы свечи, их дюжины и дюжины. Ни одна не сгорела больше, чем наполовину: поглотили кислород, да угасли.
– Господи, прими души… – зашептал Одинцов, крестясь по-двоеперстному (должно быть, от потрясения забыл, что он давно не старовер). – Пустите, Ераст Петрович, их вынуть надо…
– Стой где стоишь! – остановил его Фандорин и показал на столб.
Тот был стёсан в середине – будто бобёр обточил – и держал на себе свод просто чудом. Малейший толчок – и подломится. Для устройства этой хрупкой конструкции потребовался точнейший расчёт и немалое мастерство.
Урядник, уже наполовину влезший в склеп, застыл.
– Зачем это? – пробормотал он.
– Слыхал про лёгкую и тяжкую смерть? Вот эти трое задохнулись, приняли тяжкую. А подточенный столб – для тех, у кого не хватает сил вынести муку. Толкнёшь подпору, и конец…
Маса осветил скрюченную фигуру. Это был востроносый писец – оказался самым живучим. Не вынеся муки, захотел лёгкой смерти. До столба дотянулся, да, видно, вконец обессилел, не смог обрушить кровлю. От него-то и несло мочой. Под ногтями грязь и кровь – царапал землю. Хорошо хоть лица под клобуком не видно…
– Тяжкая смерть, – передёрнулся Одинцов, пятясь назад. – Не приведи Господь. Плотник-то в Денисьеве свою семью пожалел, помните? Подломил опору…
Луч сполз с мертвеца, пошарил по земле, остановился на белом прямоугольнике, что лежал в стороне, с четырёх углов обставленный свечами.
Эраст Петрович опустился на четвереньки и очень осторожно, стараясь ничего не задеть, вполз в мину. Протянул руку, подцепил листок и так же медленно, не сводя, глаз с подточенного столбика, вернулся обратно.
– П-посвети-ка!
Бумага была плотно исписана старинными буквами – не каллиграфическими, как писали книжники, а простыми, почти печатными. Почерк тот же, как в предсмертных записках, обнаруженных в предыдущих минах.
Но текст другой.
С трудом разбирая, Фандорин стал читать вслух, по складам: «А в ино вре-мя спа-сал-ся аз в оби-тели некой, ста-ринным благо-честием свет-лой…»
Урядник матерно выругался – так, что от стен шарахнуло эхом, а подпора угрожающе скрипнула.
– Исправник! Шкура! Ещё образованный! Ему бы, …, свиней пасти! – уже шёпотом доругивался Ульян. – Вы что, Ераст Петрович? Забыли? В Денисьеве я капитану такую ж бумагу с земли подал! А он начало зачёл, скомкал, да выкинул!
В самом деле! Если б Фандорин не был всецело поглощён расшифровкой старославянской азбуки, то вспомнил бы и сам. Урядник тогда подал исправнику найденную в яме бумажку, но полицейский начальник обозвал её «раскольничьей чушью» и отшвырнул.
Значит, перед тем как закопаться, самоубийцы оставляют не одно письмо, а два? Первое – для мира, из которого уходят, второе же для постороннего глаза не предназначено и забирается с собой в могилу!
Эх, если б это знать с самого начала!
Да что угрызаться. Лучше поздно, чем никогда.
– Идёмте отсюда, на свету п-прочтём.
Зелень-озеро
Когда урядник возвращался из большого Богомилова, то есть из деревни, за ним шла целая толпа – прощаться со своими стариками. Там были и женщины, и дети, но никто не плакал. Может быть, от потрясения. Или не хотели выказывать чувств перед казённым человеком. Книжники – особый народ, ни на кого не похожи.
– Едем, Ераст Петрович. Пускай повоют всласть, – торопливо сказал Ульян, которому, казалось, самому было неловко за свою кокарду на шапке и пуговицы с орлами.
И то верно – нужно было скорей трогаться в путь.
Снега со вчерашнего дня не выпадало, проложенная экспедицией колея хорошо сохранилась, поэтому двигались быстро. После полудня, когда подтопленный солнцем наст затвердел, Фандорин и Маса стали поочерёдно вылезать из саней, бежали рысцой по часу, по полтора. Попробовал и Одинцов, но без привычки через версту выдохся.
Привал устроили всего один, и короткий, покормить коня. Нужно было во что бы то ни стало добраться до Зелень-озера прежде темноты.
И ничего, успели – аккурат с последним отсветом гаснущего дня.
Может, летом озеро и было «зелень», но сейчас, в послекрещенскую неделю, на нём не виднелось ни единого зелёного пятнышка. Широкая белая равнина да по краю голые чёрные деревья, причём ни одного хвойного.
Колея привела к плёсу, над которым, подсвеченный закатным солнцем, торчал маленький бревенчатый дом.
– Охотники срубили, – объяснил Одинцов. – Отсюда по-зимнему четыре пути: налево по берегу – в Салазкино, направо – по берегу в Латынино, напрямки через озеро – в Бахрому, а наискось – в Бесчегду. Повсюду живут раскольники-беспоповцы, рыболовствуют. К кому из них наперёд наши поехали – не могу знать.
– Если и п-поехали, то не все.
Эраст Петрович, прикрыв глаза ладонью, разглядел возле дома повозку – закрытую, квадратную. Кажется, евпатьевская.
Подъехали ближе, услыхали мерный стук и увидели знакомого кучера. Он колол дрова.
А потом на крыльцо вышел рослый мужчина в распахнутой на груди рубахе – сам Никифор Андронович.
Увидев, кто пожаловал, промышленник сурово насупился.
– Эк раззлобился, – вполголоса пробормотал Ульян. – Пожалуй, на порог не пустит…
Пустить пустил, но сразу объявил, что требует объяснений. В фандоринской записке сообщалось лишь, без каких-либо резонов, что ездоки последних саней приняли решение вернуться в Богомилово.
Но когда Никифору Андроновичу рассказали про случившееся несчастье, он дуться перестал. О преставившихся книжниках сказал без сантиментов – коротко и горько:
– Плохо это, хуже некуда. Деды эти большой авторитет имели. Их пример на многих подействует. Ох, Лаврентий, Лаврентий. Хорошо удар рассчитал…