как быки, замычали ветра!
Бледный юноша влюбленный
бродит между облаками?
Нет, луна, луна танцует
над застывшими телами.
Проплывают в небе тени,
мчатся волки за тенями?
То луна, как прежде, пляшет
над застывшими телами.
Может, бьют копытом кони
у ворот, омытых снами?
Нет! Луна, луна танцует
над застывшими телами!
Кто сквозь облачные стекла
смотрит мутными глазами?
То луна, луна, и только,
над застывшими телами.
Смерть меня на небо манит
золотистыми цветами?
Нет, луна, луна танцует
над застывшими телами!
Ай, дитя, под ветром ночи
побледнели щеки сами!
Нет, не ветер – лунный отсвет
над застывшими телами.
То быки мычат протяжно
горестными голосами?
Нет, луна, луна, и только,
над застывшими телами.
То луна в венке колючем,
то луна, луна веками
все танцует и танцует
над застывшими телами!
Не разгадал никто еще, как сладко
дурманит это миртовое лоно.
Не знал никто, что белыми зубами
птенца любви ты мучишь затаенно.
Смотрели сны персидские лошадки
на лунном камне век твоих атласных,
когда тебя, соперницу метели,
четыре ночи обвивал я в ласках.
Как семена прозрачные, взлетали
над гипсовым жасмином эти веки.
Искал я в сердце мраморные буквы,
чтобы из них сложить тебе – навеки,
навеки: сад тоски моей предсмертной,
твой силуэт, навек неразличимый,
и кровь твоя, пригубленная мною,
и губы твои в час моей кончины.
Я хочу, чтоб воды не размыли тины.
Я хочу, чтоб ветер не обрел долины.
Чтобы слепли ночи и прозреть не смели,
чтоб не знало сердце золотого хмеля.
чтобы вол шептался с лебедой вечерней,
чтоб, не видя света, умирали черви,
чтобы зубы череп оголил в оскале,
чтоб желтел их отблеск и на белой шали.
Я слежу, как бьется ночь полуживая,
раненой гадюкой полдень обвивая.
Зелен яд заката, но я выпью зелье.
Я пройду сквозь арки, где года истлели.
Только не слепи ты чистой наготою —
как игла агавы в лозах над водою.
Дай тоской забыться на планете дальней —
но не помнить кожи холодок миндальный.
Не опускается мгла,
чтобы не смог я прийти
и чтобы ты не смогла.
Все равно я приду —
и пускай скорпионом впивается зной.
Все равно ты придешь,
хоть бы губы сжигал тебе дождь соляной.
Не подымается мгла,
чтобы не смог я прийти
и чтобы ты не смогла.
Я приду,
бросив жабам изглоданный мой огнецвет.
Ты придешь
лабиринтами ночи, где выхода нет.
Не опускается мгла,
не подымается мгла,
чтобы я без тебя умирал,
чтобы ты без меня умерла.
В венок я вплел тебе вербену
лишь ради колокола Велы.
Гранада, затканная хмелем,
луной отсвечивала белой.
Сгубил я сад мой в Картахене
лишь ради колокола Велы.
Гранада раненою серной
за флюгерами розовела.
И ради колокола Велы
я этой ночью до рассвета
горел в огне твоего тела,
горел, и чье оно – не ведал.
Каждую ночь в моей Гранаде,
каждую ночь умирает ребенок.
Каждую ночь вода садится
поговорить о погребенных.
Есть два ветра – мглистый и ясный.
Крылья мертвых – листья бурьяна.
Есть два ветра – фазаны на башнях
и закат – как детская рана.
Ни пушинки голубя в небе —
только хмель над каменной нишей.
Ни крупинки неба на камне
над водой, тебя схоронившей.
Пала с гор водяная глыба.
Затосковали цветы и кони.
И ты застыл, ледяной архангел,
под синей тенью моей ладони.
На свете есть горький корень
и тысячи окон зорких.
Нельзя и рукой ребенка
разбить водяные створки.
Куда же, куда идешь ты?
Есть небо пчелиных оргий —
прозрачная битва роя —
и горький тот корень.
Горький.
С изнанки лица в подошвы
стекает осадок боли,
и ноет обрубок ночи
со свежей слезой на сколе.
Любовь моя, враг мой смертный
грызи же свой горький корень.
Останься хоть тенью милой,
но память любви помилуй —
черешневый трепет нежный
в январской ночи кромешной.
Со смертью во сне бредовом
живу под одним я кровом.
И слезы вьюнком медвяным
на гипсовом сердце вянут.
Глаза мои бродят сами,
глаза мои стали псами.
Всю ночь они бродят садом
меж ягод, налитых ядом.
Дохнет ли ветрами стужа —
тюльпаном качнется ужас,