Федерико Гарсиа Лорка. Стихотворения. Проза. Театр | Страница: 49

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Окраины в эту пору тихи. Лишь собаки и шум олив, да порой – плюх! – выплеснется за порог ведро помоев. Зато в оливах – столпотворение.


Без конца она взлетает,

он глядит не оторвется

и твердит: – Канат, голубка,

оборвется, оборвется.


Где слетит

она с доски?

На углу

моей тоски.

Иные из этих песен – живой отзвук XV века:


Пойду к оливам, мама,

пойду под вечер

и погляжу, как ветку

колышет ветер,

колышет ветер,

и погляжу, как ветку

колышет ветер, —

мелодия равноценна той чудесной, что в 1560 году переложил Хуан Васкес:


К тополям я ходил заветным

поглядеть, как их зыблет ветром.


Я под тополем за Трианой

повстречался с моей желанной.


Я под тополем за Гранадой

повидался с моей отрадой.


Поглядеть, как их зыблет ветром,

к тополям я ходил заветным.

Классическая традиция во всей своей чистоте окрыляет эти песни оливковых рощ.

Не надо удивляться – ведь в Испании песни Хуана дель Энсины, Фуэнльяны, Салинаса и Писадора доныне звучат в их первозданном виде и то и дело воскресают в Галисии или в Авиле.

К ночи народ покидает рощи, но зачастую, не расходясь, засиживается под чьим-либо кровом.

А весной, едва проклюнутся зеленые почки, балконы распахиваются настежь и все преображается неузнаваемо. Словно, блуждая снегами, вдруг выбираешься прямо в лавры Юга.

На улицах появляются девушки, а в пору моего детства появлялся на садовой скамье и злосчастный поэт по прозванию Лунофил. С побережья идут бочки свежего вина, и город в сумерках поет эту песню, вестницу боя быков, ясную, как воздух последнего мартовского дня:


Пакиро в кафе Чинитас

сказал, завершая пренья:

– Я вдвое, чем ты, цыган,

и я храбрей на арене.


Пакиро достал часы

и брату кивнул сурово:

– В полпятого бык умрет,

я зря не бросаю слова.


Когда же четыре било

и братья на площадь вышли,

вышагивал так Пакиро,

как будто сошел с афиши.

Что дальше? Два приятеля встречаются у Крестовых ворот, через которые вступала в город Католическая Чета:


– Будь здоров. Ну как Гранада?

– Благодарствуй. Как была.

– Что поделывают люди?

– Да какие там дела!

Без конца плетут корзины

да звонят в колокола.

С апреля по июнь Гранада – сплошной колокольный звон. Студенты не могут заниматься. На площади Виваррамблы колокола собора, подводные колокола в тучах и водорослях, не дают перекликаться крестьянам. Колокола Сан-Хуана высекают из воздуха барочный алтарь стенаний и бронзового грома. И лишь Альгамбра становится еще отверженней, еще нелюдимей, растерзанная, мертвая, чуждая городу, далекая как никогда. А на мостовых – тележки с мороженым, а на лотках – хлебцы с изюмом и тмином, и всюду торгуют варенными в меду бобами.

Тянется Праздник Тела Господня с его великанами и карликами и чудовищем Тараской. Гранадские девушки с точеными нагими руками и лоном, как темная магнолия, в неистовстве фейерверка, скрипок и пышной сбруи, разом раскрывают зонтики, зеленые, оранжевые, синие, и плывут на карусели вздохов, любви и тоски в царство пиротехнических чудес, волшебное «пойдешь и пропадешь».

Со стороны гранадской долины – праздничный град кастаньет, а навстречу ему, с улицы Эльвиры, одной из стариннейших, —


там, на улице Эльвиры,

три подружки плутоватых

по ночам идут в Альгамбру

и всегда без провожатых, —

городской напев, один из колоритнейших:


Под тем листом, листочком,

в тени капустной

мой милый еле дышит.

Как это грустно!


Под тем листом, листочком,

в тени на грядке,

мой милый еле дышит

от лихорадки.


Под тем листом, листочком,

в тени листа,

мой милый еле дышит.

Я заперта.

С последним всплеском фейерверка, едва рухнет на Гранаду его финальный гром, так называемый «карачун», люди как один покидают город и вручают его летнему зною, пришедшему мгновенно. Кресла стоят в белых чехлах, балконы заперты. Те, кто остался, переселяются в подвалы и дворики и тянут ледяную воду из душистой розовой глины запотелых кувшинов. Жить и думать начинают по ночам. Это пора, когда весь город поет под гитару фанданго и гранадины, такие пастушьи и напоенные далью. Так повелось – и ныне, и присно. Прошлым летом, когда я был в компании друзей и все они, люди простые, пели, неподалеку взорвалась бомба – и хоть бы кто бровью повел. Лишь один одобрительно бросил: «В лад попала». Так уж повелось. Но сегодня у меня нет гитары, и вы не услышите гранадину. В другой раз. Но они-то и поются летом, гранадины, и еще – романсы.

Все романсеро хлынуло в детские уста. Самые дивные баллады, не превзойденные ни одним романтическим поэтом, самые кровавые легенды, непредставимый словесный фейерверк. Все это неисчерпаемо. Беру наудачу – то, что в селениях поют мальчишки, а в Альбайсине на городской площади – девочки.

Кого не захватит августовской ночью эта нежная мелодия романса про герцога Альбу?


– Ведут по Севилье речи,

идут по Севилье слухи,

что женится герцог Альба,

другую берет в подруги.

– Женись он на ком угодно,

меня не смутит известье.

– Смутит или нет, сестрица,

но станет пятном на чести.

Из окон ее светелки

выходит одно к воротам,

и смотрит она на площадь,

а площадь полна народом.

И герцога Альбу видит

бок о бок с его невестой,

и знак подает условный,

ему одному известный.

– Что Ане Марии надо,

беда ли какая с Аной?

– О герцог мой, герцог Альба,

мой герцог и мой желанный!

Мне правду ли рассказали

о свадьбе твоей нежданной?

– Не ведаю, кто рассказчик,

но не было в нем обмана.

Я свадьбу справляю завтра

и жду тебя в гости, Ана.

И только он это молвил,

была она бездыханна.

Послали, ища причину,

за лекарем-иноверцем,

и вскрыл ее тело лекарь,

и надпись нашел над сердцем.

Была золотою надпись,

а сердце – сплошною раной,

и сверху стояло: «Герцог»,