а рядышком: «мой желанный».
– Когда бы я знал, подруга,
что любишь такой любовью,
да разве, душа-голубка,
расстался бы я с тобою!
На цыпочках подкрадемся по красному проселку к кучке людей, полускрытых горной ложбиной. Здесь поют и пляшут. Звучат гитары, кастаньеты и чисто пастушьи инструменты – триангли и бубны.
Они поют роас и альбореас, и качучу, и то самое соронго, что так властно вторглось в музыку Фальи.
Из желтых далей уходит в горы день и с ним песни жатвы и молотьбы, но этот мир полей в Гранаду не проникает.
Сентябрь в гостях, озноб в костях.
Мы у последней спицы колеса.
Кати, колесо, кати,
ведь осень уже в пути.
И начинаются гулянья. С орехами, с кизилом, с алым боярышником и грудами айвы, и башнями лепешек и марципанов из пекарни Корсо.
Сан-Мигель на своем холме вздымает меч, увенчанный подсолнухами. Помните мой романс?
Вверху на башне старинной
в узорах дикого хмеля
огнем свечей опоясан
высокий стан Сан-Мигеля.
В окне своей голубятни
по знаку ночи совиной
ручной архангел рядится
в пернатый гнев соловьиный.
Дыша цветочным настоем,
в тоске по свежим полянам
эфеб трехтысячной ночи
поет в ковчеге стеклянном.
…Один Сан-Мигель на башне
покоится среди мрака,
унизанный зеркалами
и знаками зодиака, —
владыка нечетных чисел
и горних миров небесных
в берберском очарованье
заклятий и арабесок.
Берберское очарованье заклятий и арабесок – это Гранада с Масличного Холма. Смутно все то, что долетает сюда. Это песня всей Гранады разом, слитный голос рек и струн, толпы и листвы, фруктового моря и качельного смеха.
Но меркнет веселье Михайлова дня, и осень рокотом дождей стучится в двери.
Тут-тук…
Кто бы мог?
– Я пришла на твой порог.
Я осенняя тоска.
– Что ты хочешь?
– Смоль виска.
– Не отдам, закрой суму.
– Не отдашь – сама возьму.
Тук-тук.
Та же тьма…
– Это я, твоя зима.
С первыми ливнями зазеленели луга. Заметно холодает, и никого уже не тянет в сад, а бедный Лунофил сутулится над жаровней. Но закаты – в полнеба; небывалые тучи смывают горную цепь и нездешние отсветы скользят по кровлям, замирая на кафедральной колокольне. И вновь непритворной тоской звучит голос:
Со своего балкона
окном к лиману
мне протяни платочек,
стяну я рану.
Со своего балкона
окном к низовью
мне протяни платочек,
истек я кровью.
Со своего балкона
с вьюнком по краю
мне протяни платочек,
я умираю.
И оказывается, что дети прогуляли школу, гоняя кубарь.
Оказывается, в покоях зажгли поминальные свечи по усопшим.
Оказывается, уже ноябрь.
Пахнет горящей соломой, и гниют груды палой листвы. Вспоминаете? Льет, и город безлюден.
Но у Королевских ворот в ларьке продают самбомбы.
Девушка из Армильи, или из Санта-Фе, или из Атарфе, годом старше и, быть может, в трауре, поет хозяйским детям:
Из четверых заречных
у той излуки
один на сером муле
мне горше муки.
Из четверых заречных
за тем затоном
быть одному, на сером,
моим законным.
Мы проводили год. Так уж заведено. Ныне и присно. Мы уходим, а Гранада остается. Остается в веках и тает в этих бедных ладонях недостойнейшего из ее сыновей.
О шепоток любви, глухой и темной!
Безрунный плач овечий, соль на раны,
река без моря, башня без охраны,
гонимый голос, вьюгой заметенный!
О контур ночи, четкий и бездонный,
тоска, вершиной вросшая в туманы,
затихший мир, заглохший мак дурманный
забредший в сердце сирый пес бездомный!
Уйди с дороги, стужи голос жгучий.
не заводи на пустошь вековую,
где в мертвый прах бесплодно плачут тучи!
Не кутай снегом голову живую,
сними мой траур, сжалься и не мучай!
Я только жизнь: люблю – и существую!
Все выплакать с единственной мольбою —
люби меня и, слез не отирая,
оплачь во тьме, заполненной до края
ножами, соловьями и тобою.
И пусть на сад мой, отданный разбою,
не глянет ни одна душа чужая.
Мне только бы дождаться урожая,
взращенного терпением и болью.
Любовь моя, люби! – да не развяжешь
вовек ты жгучий узел этой жажды
под ветхим солнцем в небе опустелом!
А все, в чем ты любви моей откажешь,
присвоит смерть, которая однажды
сочтется с содрогающимся телом.
В том городе, что вытесали воды
у хвойных гор, тебе не до разлуки?
Повсюду сны, ступени, акведуки
и траур стен в ожогах непогоды?
Все не смывает лунные разводы
хрустальный щебет ху́карской излуки?
И лишь терновник ловит твои руки,
ревниво пряча свергнутые своды?
Не вспоминалась тень моя дорогам
в затихший мир, который, как изгоя,
томит змею, крадущуюся логом?
И не расцвел ли в воздухе нагорья
тебе из сердца посланный залогом
бессмертник моей радости и горя?
Любовь до боли, смерть моя живая, —
жду весточки – и дни подобны годам.
Забыв себя, стою под небосводом,
забыть тебя пугаясь и желая.
Ветра и камни вечны. Мостовая