Над городом шел снег. Вероятнее всего, ему суждено было растаять не позднее завтрашнего утра, но сейчас, в преддверии наступающей ночи, тонкая белая простыня все плотнее укутывала стосковавшуюся по теплу землю, делаясь с каждой минутой толще, утрачивая прозрачность. Снег милосердно скрывал от глаз людских окоченевшие трупы людей и животных, коими во множестве усеяны были поля и обочины дорог за Москвою, на Смоленской и на подступах к Калужской дороге. Он сеялся с низкого неба все гуще и гуще, мелкая крупка скоро превратилась в настоящие хлопья, за полетом которых столь приятно наблюдать сквозь отмытое до полной прозрачности стекло, сидя при свечах в хорошо натопленной комнате. Вид этих легко порхающих, словно вовсе лишенных веса пушистых хлопьев поневоле наводил на мысль, что не плохо было бы вынуть из сундука шубу и меховую шапку или, на худой конец, какой-нибудь зипун потеплее; стоило же подумать о тех, кто в эту минуту брел через снежную ночь (без шубы, между прочим, и даже без зипуна, а в одной только суконной шинелишке на рыбьем меху), как глаза сами собой отыскивали в красном углу киот с иконами, а губы начинали беззвучно шевелиться, шепча слова молитвы о ниспослании православному воинству скорейшей победы над неприятелем - не потому, что так уж ненавистен был этот погибающий от холода, голода и русской стали, побежденный и жалкий уже неприятель, а потому, что и православное воинство страдало и гибло от тех же напастей.
Человек, который, ежась от холода, притаился за углом городской управы, шубы не имел. Более того, никто во всем городе и в целом свете не молился о ниспослании ему победы - кроме, разве что, одного человека, который тоже вряд ли молился, поскольку не верил ни в бога, ни в черта, а лишь в собственную хитрость да в силу оружия. Правда, зипун у него был очень мало поношенный, крепкий и весьма теплый, он сидел на своем владельце как-то странно - не то был он с чужого плеча, не то владелец, высокий и статный мужчина с густыми черными усами и гладко выбритым подбородком, привык носить совсем другую одежду.
Снег ложился на плечи зипуна и щекотал человеку щеки. Тот раздраженно стирал с лица ладонью талую воду и время от времени делал странный жест рукой, словно пытаясь надвинуть пониже поля шляпы, которых не было и быть не могло, поскольку на голове у него криво сидела мужицкая шапка.
Человек за углом управы нервничал. У него замерзли ноги в тонких, не по сезону, сапогах, он устал, продрог и боялся, что его здесь заметят. Строго говоря, боялся он не только этого, но и многого, многого другого. Он даже не мог бы с уверенностью сказать, чего боится больше: того, что задуманное им дело провалится, или, наоборот, того, что оно удастся. Его было легко понять, поскольку ни в том, ни в другом случае ничего хорошего ждать ему не приходилось.
Кроме того, ему мешали двое пьяных, которые никак не могли расстаться друг с другом и торчали на углу прямо напротив его укрытия. Они орали дикими голосами скабрезные песни, громогласно и косноязычно признавались друг другу в любви и славили русское воинство, не забывая при этом помянуть худым словом Бонапарта; они поминутно падали, то вместе, то порознь, с головы до ног извалялись в снегу, а один из них и вовсе потерял шапку, но искать ее почему-то не стал, а вместо этого уселся на землю, широко раскинув ноги, и принялся посыпать плешивую голову снегом, как пеплом, раскачиваясь из стороны в сторону и что-то немелодично напевая.
Время уходило. В запасе его было еще предостаточно, но неожиданная помеха страшно раздражала человека в зипуне. Он скрипел зубами, бормотал себе под нос невнятные ругательства на трех европейских языках и, наконец, окончательно потеряв терпение, вынул из-под зипуна тяжелый армейский пистолет. Стрелять было нельзя, он понимал это прекрасно, но, когда дуло пистолета нацелилось в голову одного из гуляк, притаившийся в засаде человек испытал некоторое облегчение. Немедленно к нему пришла заманчивая мысль: махнуть рукой на всю эту гиблую затею и уносить ноги подобру-поздорову. В конце концов, он не виноват, что в этом городе какие-то пьяницы беспрепятственно устраивают свои концерты прямо под окнами городской управы. Он их сюда не звал, прогнать их отсюда он не в состоянии, следовательно, с него взятки гладки. Можно попробовать в следующий раз, а можно придумать что-нибудь другое...
Это было обыкновенное малодушие, и человек в зипуне об этом знал. Он не был этим удивлен, не стыдился этого и не пытался с этим бороться: он привык. Он давно ушел бы отсюда, если бы не знал наверняка, что от этого будет только хуже. У того, кто держал его за горло, была очень крепкая хватка-Человек этот, морозной ночью страдавший от холода, раздражения и малодушного страха, был никто иной, как пан Кшиштоф Огинский. Появлению пана Кшиштофа в этом месте в столь неурочный час предшествовал целый ряд событий и обстоятельств, ни одно из которых не было для него приятным или хотя бы полезным. Он хотел бежать из города, но у него ничего не вышло: памятное свидание с княжной Вязмитиновой в доме лесника Силантия сломало все его планы.
После этого свидания пан Кшиштоф посетил в тюремном лазарете содержавшегося там Лакассаня. К его немалому удивлению, доступ в лазарет оказался почти свободным: узник лежал без сознания, и доктор Шнитке, не зная, что еще предпринять, настоял на том, чтобы к арестованному допускали посетителей. Он надеялся, что хотя бы это окажет на больного благотворное воздействие и заставит его выйти из беспамятства. Доктор и сам понимал, что такой метод лечения имеет очень мало общего с наукой, но все остальные известные ему способы уже были перепробованы и на деле доказали свою полную несостоятельность. Впрочем, изобретенный доктором новый способ лечения был еще хуже прежних; если бы кто-то догадался спросить пана Кшиштофа, он мог бы сказать, что бессмысленно пытаться привести в сознание человека, который намеренно симулирует беспамятство. Но пана Кшиштофа никто не спрашивал, а он не стал набиваться в консультанты местному светилу медицинской науки, ибо это шло вразрез с его собственными интересами.
Седоусый ветеран, гремя ключами, открыл перед Огинским дверь лазарета. Пан Кшиштоф вошел, и дверь за ним закрылась с тем же грохотом. Он оглянулся на зарешеченное окошечко, прорезанное в обитых железом дубовых досках, кивнул видневшемуся там лицу охранника, и лицо, кивнув в ответ, скрылось.
Пан Кшиштоф повернулся к постели, на которой лежал Лакассань, и со смешанным чувством страха и злорадства всмотрелся в изможденное, обросшее нечистой бородой лицо своего компаньона. Этот человек был его, пана Кшиштофа, персональным злым роком - во всяком случае, в течение последнего месяца. Сейчас он лежал перед Огинским, беспомощный и жалкий, находящийся в полушаге от смерти... Полно, мысленно оборвал себя пан Кшиштоф, я ведь знаю, что он притворяется!
Он с подозрением посмотрел на Лакассаня. Вид у француза действительно был жалкий - что называется, краше в гроб кладут. "А может быть, все-таки не притворяется? - с надеждой подумал Огинский. - Может быть, он все-таки умирает? Ах, как это было бы чудесно! И с каким удовольствием я бы его добил! Это было бы только гуманно, а главное, очень удобно. Но... фамильная тайна!"
Он подошел к кровати и осторожно присел на ее краешек. Лакассань не подавал признаков жизни.