Жди меня… | Страница: 73

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

...В темноте сверкнула искра, и сейчас же оранжевым пламенем вспыхнул трут. Пан Кшиштоф присел, зажал ладонями уши и широко открыл рот. Через пару секунд в подвальном окне блеснуло пламя, что-то душераздирающе затрещало и оглушительно ахнуло. Тугая волна горячего воздуха толкнула пана Кшиштофа в лицо, сбросив с него шапку, над головой что-то пролетело, пронзительно визжа, и, с треском ударившись о стену на уровне второго этажа, осыпалось вниз градом мелких обломков и известковой пыли. Разлетевшиеся во все стороны обломки кирпича рыхлили свежий нетронутый снег, покрывая его бороздами и мелкими оспинами; где-то со звоном посыпались стекла. Огинский выпрямился, помотал головой, вытряхивая из волос кирпичную крошку, и бросился бежать вдоль стены, огибая угол здания и держа наготове пистолет.

Снова зазвенело стекло, и в одном из окон управы вспыхнуло, с каждой минутой разгораясь и набирая силу, дымное оранжевое пламя. Кирпичную пристройку, в которой размещалась тюрьма, заволакивало грязно-белое облако дыма и пыли, и в глубине этого облака, подсвечивая его красным, плясали языки огня. Со всех сторон послышались испуганные крики, в дыму заметались какие-то неясные фигуры, и, наконец, кто-то истошно завопил: "Пожар! Горим!"

Это была правда. Управа горела, и казавшиеся нестерпимо яркими в темноте языки пламени лизали кирпичные стены тюрьмы, словно пробуя их на вкус. Из нескольких окон, в том числе и из окна лазарета, где содержался Лакассань, лениво выползали подсвеченные огнем клубы дыма. Тьма вокруг управы потеснилась, стала гуще и чернее, и в ней вдруг один за другим родились три ярких огня - родились и, описывая в воздухе красивые дуги, полетели прямиком на крытую тесом крышу тюрьмы, оставляя за собой дымные следы и разбрызгивая вокруг капли жидкого пламени. Пылающие комья промасленного тряпья упали точно в цель, и крыша занялась - сначала лениво, нехотя, а потом все жарче и веселее.

Из разбитых окон лазарета вместе с клубами удушливого дыма доносились отчаянные вопли единственного пациента. "Это есть огонь! - во всю глотку блажил Лакассань. - Я есть гореть! Спасать меня, спасать!" Присевший в тени водовозной бочки пан Кшиштоф криво ухмыльнулся, подумав, что сподобился присутствовать при воистину чудесном исцелении безнадежного больного. Еще ему подумалось, как было бы славно, если бы этот пожар был настоящим: тогда его задача свелась бы только к тому, чтобы помешать охране вынести больного из лазарета раньше, чем рухнет кровля. Но о таком развитии событий можно было только мечтать: кирпич горит неохотно, а тесовая крыша все-таки была сыровата для настоящего пожара.

К управе начали сбегаться вооруженные кадушками и баграми полуодетые люди. Пан Кшиштоф выскочил из своего укрытия и смешался с добровольцами, торопившимися принять участие в тушении пожара.

Между тем из тюрьмы вывели заключенных. Их было что-то около полудюжины - какие-то кудлатые мужики в армяках и летних лаптях, среди которых выделялся своей дородной фигурой и более дорогой и чистой одеждой приказчик одного из местных помещиков, накануне напившийся до розовых слонов и высадивший три окна в доме престарелой графини Хвостовой. Заключенные жались друг к другу, как овцы, и, как овцы же, тупо щурились на огонь. Приказчик все порывался тушить пожар, но усатый солдат охраны, сердито ворча, всякий раз заталкивал его обратно в толпу арестантов, ловко орудуя прикладом ружья.

Шипела, превращаясь в пар на раскаленных кирпичах, выплеснутая из кадушек вода, стучали топоры, возбужденно кричали добровольные пожарные. Кто-то, излишне, по мнению пана Кшиштофа, смекалистый, кликнув помощников, катил к тюрьме водовозную бочку на колесах. Впрочем, это был напрасный труд: пан Кшиштоф лично выбил из бочки затычку, и вся вода вылилась оттуда еще два часа назад. Наконец, в распахнутых настежь дверях тюрьмы, кашляя от дыма, появились двое солдат, которые, за неимением носилок, тащили Лакассаня прямо вместе с койкой. В дверях койка с грохотом зацепилась за косяк. Солдат, шедший сзади, заорал, что его припекает. Лакассань вдруг легко соскочил со своего ложа и, сказавши: "Я помогать", с размаху вонзил что-то в шею переднего санитара. Пан Кшиштоф знал, что это было: та самая щепка, которой француз чуть было не проткнул его насквозь во время памятного свидания в лазарете...

Никто еще не успел сообразить, что происходит, когда из темноты рванул неровный, жидкий залп из двух старых ружей и одного пистолета. Один из охранников упал лицом в истоптанный снег, другой, выронив ружье, схватился за простреленное плечо и привалился к мокрой, курящейся горячим паром кирпичной стене. Пожилой унтер-офицер с седыми усами вскинул свое ружье, целясь в темноту. Пан Кшиштоф расчетливо дождался выстрела и выстрелил тоже. Пуля попала унтеру в шею, свалив его под ноги арестантам.

Огинский отшвырнул разряженный пистолет и побежал, на ходу вынимая из-за пояса второй. Он точно знал, куда бежать, и добежал вовремя. Из переулка галопом вылетели и резко осадили прямо перед ним двое всадников, каждый из которых держал на поводу оседланную лошадь.

- Силантий где? - крикнул пан Кшиштоф, взлетая в седло.

- Убили Силантия! - ответил один из племянников, чернобородый угрюмый верзила разбойничьего вида, и ударил лошадь пятками.

Из темноты вынырнул Лакассань и с неожиданной для умирающего легкостью запрыгнул на спину лошади. В руке у него был зажат солдатский тесак, и этим тесаком он без предупреждения ударил второго племянника убитого лесника прямо по темечку. Разбойник кувыркнулся с седла, упав на спину, и пан Кшиштоф увидел, как блестят, отражая пламя пожара, его широко открытые глаза.

- Ходу! - крикнул Лакассань, и Огинский пришпорил лошадь.

...Уже за городской заставой они нагнали чернобородого племянника Силантия, и пан Кшиштоф на всем скаку, даже не придержав коня, всадил ему пулю между лопаток.

* * *

Как и следовало ожидать, сразу же вслед за первым настоящим снегопадом наступила оттепель. Целый день с крыш и ветвей капала талая вода, и к вечеру снега на земле почти не осталось. Лишь в саду, у самых корней старых яблонь, он еще лежал маленькими тающими островками, и из него торчали желтовато-серые стебли мертвой травы.

Княжна вернулась с прогулки перед самым обедом и едва успела переодеться, как румяная Дуняша, чей румянец после исчезновения веселого француза сделался заметно бледнее, позвала ее к столу.

Княжна вздохнула. На аппетит она не жаловалась, но перспектива снова сидеть за огромным, богато сервированным столом в просторной столовой наедине с собственными мыслями ее угнетала. Она хотела кликнуть Дуняшу и приказать подать обед в спальню, но тут же передумала: это было бы проявлением слабости, которой она стыдилась. Конечно, прислуга восприняла бы такой каприз как нечто само собой разумеющееся, но Мария Андреевна полагала, что просто обязана держать себя в руках. Ее покойный дед не раз говорил ей, что жалость к себе есть вещь бесполезная, постыдная и крайне опасная, ибо она способна в кратчайший срок превратить человека в стенающее и хлюпающее ничтожество, коему цена - пригоршня прошлогоднего снега. И потом, сказала себе княжна, в чем, собственно, дело? Я здорова, богата, живу в прекрасном доме с уймой слуг, ни в чем особенно не нуждаясь, кроме, разве что, дружеского общения. Меня ждет обед, и что с того, что я съем его одна? Это ли причина для воздыхании, когда идет война и тысячи людей лишены крова и пищи?