Медленные челюсти демократии | Страница: 88

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Умный Александр Александрович совершенно серьезно излагал всю эту ахинею и спрашивал собеседников: ну а чем вы можете доказать, что данная посылка не верна?

Уверяю вас, Зиновьев не хуже любого осведомленного человека знал про углеродный анализ, не хуже своих интеллигентных коллег был знаком с высказыванием Анаксимандра про вещи, осужденные за несообразность порядку времени, он все знал про историчность бытия, и про то, что философия поверена историей; да и Гегеля он не раз читал. Но то все были доказательства как бы нечестные, укорененные в том времени, которому эти доказательства выгодны. Ведь интеллектуальная операция по определению времени как протяженной сетки координат — была произведена из определенного отрезка времени; следовательно, мысль (и эта мысль тоже!) была ангажированной. Это снова была та же самая идеология: «Одно время говорит, что оно наследует другому времени потому, что прежнее время было прежде него». Один критянин говорит, что все критяне врут — прав ли он? А если обойтись без критян вообще? А если начать вообще сначала — без времени? Ведь сделали же однажды первичное бытие, еще до времени и пространства, вот его бы отстоять! А если отменить природу доказательности? Существует ли разумное — именно разумное, а не просто фактическое — обоснование того, что сначала идет одно время, а потом — другое? Ему хотелось и это доказать разумом, без привлечения углеродного анализа и ссылок на авторитет Гегеля. Ему хотелось простоты пророка Даниила, который режет бытие просто — на глиняное и на медное. И с простотой пророка Даниила ему хотелось указать на mene, fares, takel цивилизации — отменить ее диктат.

Проще говоря, ему мерещилось некое первичное бытие — такой эпос утопии, где досадные просчеты спишутся сами собой, а традиция не приговаривает человека к линеарному будущему. Остается загадкой, почему он не полюбил безумные фантазии демократов о европейском будущем России, байки о том, что Россия — европейская держава. В этих фантазиях столь же мало историчности, как и в теории Фоменко. Но отталкивала пошлость, отталкивал примитивный расчет. В том, чтобы сломать хронологию — расчета не было, было освобождение от заказов.

В рамках нехронологической истории Пиночет оказывался приемлемым собеседником для сторонника Маркса, Шилов — приемлемым другом для того, кто любил Гойю, а русские националисты — подходящей аудиторией для гуманиста. Все перемешалось в кучу, и эта свободолюбивая куча должна была стать пьедесталом свободной личности.

Александр Зиновьев был последовательным человеком. Он боролся до конца за самое главное, что делает жизнь достойной, — за свободу. И если он выбрал такое средство — вероятно, здесь тоже была странная логика. Он знал никого рядом нет, он не надеялся ни на что. Вот есть хитрющий патриот, расплывается в масляной улыбке, мелькают какие-то деятели из администрации президента, какие-то парламентарии жмут руки. Других нет, надеяться не на что. Но драться надо. Его вдруг охватывал энтузиазм: «Издам журнал «Точки роста» — вот отсюда возродится Россия!» А потом опускал руки: какая Россия? Вот это ворье?

11

Феномен Зиновьева ставит необходимый для российской культуры вопрос можно или нельзя спастись в одиночку. Слово «спастись» в данной фразе используется вне христианской проблематики, в самом простом, физиологическом значении — то есть: уцелеть, смыться от насилия, сохранить биологическое существование без ущерба. И то сказать: кто же из тех, за кем «гналась секира фараона», думал о христианском значении слова «спастись»? Важно драпать быстро, чтобы секира не догнала. И вопрос этот — не религиозного, но этического характера: хорошо ли уцелеть одному? Можно ли это?

В течение полувека считалось — да, можно. Хотя и трудно осуществить это физически, но с моральной точки зрения — спасись в одиночку даже очень хорошо. Отчего бы и не спастись, если получится? У кого жена еврейка, кто в командировке попросил политического убежища, кто уехал в Тартуский университет (хоть и не заграница, а все Эстония), кто так насолил советской власти, что его взяли, да и выслали! Представляете — сами выслали! В Париж выслали, не в Магадан — прочь с наших тошнотворных блочных окраин, к цивилизации, к устричным барам, к шабли, к философским дискуссиям в кафе! Собственно говоря, это и была в те годы единственно внятная цель. Народ, косный, спившийся, довольный своим прозябанием в социализме — народ обратить в свои убеждения невозможно. Эмигрировать, бежать прочь от варваров к цивилизации, отряхнуть с ног своих прах постылой родины. Интеллигентные люди рассказывали в те годы анекдот про кротов, то был душераздирающий анекдот. Вот высовывают кроты мордочки из норы, чувствуют солнечные лучи, и спрашивает сын-кротик: «Папа, а разве нам обязательно жить в темной душной норе?» И крот-отец отвечает: «Так надо, сынок, это наша родина». И горько смеялись, рассказывая анекдот: вот такова она, наша жизнь, и не денешься никуда! Некуда деться, слышите?! Некуда! Задыхаемся в российской норе!

В те годы особой популярностью пользовалась мелодраматическая статья Мандельштама о Петре Чаадаеве. Осип Эмильевич с присущим ему горестным артистизмом показал, отчего индивидуумам, которые оказались на Западе, и помыслить нельзя о возвращении в Россию. Описывая боярских сынков, посланных Годуновым на Запад учиться и не вернувшихся более в Россию, Мандельштам восклицает: «Не вернулись они потому, что нет обратного пути от небытия к бытию!». Вот оно как обстоит: от небытия — к бытию! Вот стало быть что у нас за страшная реальность: небытие, господа, полнейшее, если сравнивать с западной цивилизацией! И читали вдохновенные строки, и перечитывали, словно расчесывали болячку, с удовольствием мазохистов напоминая друг другу унизительные подробности местного не-бытия.

Видимо, руководствуясь этими цивилизаторскими соображениями (ведь не существует пути назад — от небытия к бытию) и стали новые русские богачи строить виллы на Сардинии и Майорке, а постылое прошлое не-бытие свое оставили позади, там, далеко в снегах, с полубезумным населением российских пустырей. Судьбоносная статья Осипа Эмильевича вдохновила богатых переселенцев, колбасную эмиграцию и диссидентское сознание.

В сущности, Зиновьев совершил что-то такое очень странное: он был анти-диссидентским диссидентом. В те брежневские годы все хотели уехать, а ад нет. Было принято связывать благо и прогресс с западной цивилизацией, а од подверг этот постулат сомнению. И главное: он вопиющим, недопустимым образом любил Родину. Неужели не видел всего ее уродства? Видел зорче прочих. А — все равно любил.

Прожив двадцать шесть лет на Западе, он вернулся в Россию — и не оглянулся на Европу.

Некогда Мандельштам открыл свою артистичную статью о Чаадаеве следующей фразой — «След, оставленный Чаадаевым в сознании русского общества, — такой глубокий и неизгладимый, что невольно возникает вопрос: уж не алмазом ли проведен он по стеклу?». Как большинство красивых фраз, эта фраза тоже нелепа. Русская культура на стекло непохожа ничем. Оставленный Чаадаевым след проведен не по стеклу, хрупкому и прозрачному, но в вязком тесте русской жизни. Оттого и расплылся этот след, и не вполне внятно стало, чего собственно хотел гусарский ротмистр: «выстрелить в темную ночь», стать гражданином Швейцарии, привить России католичество, побранить Византию или противопоставить личное достоинство общественной подлости. Считается, что именно последнее и есть урок Чаадаева.