Рыцари моря | Страница: 37

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Для того чтобы попасть в бергенскую бухту, всякому судну нужно было пройти мимо крепости, в высоких стенах которой чернело множество бойниц. Крепость надежно запирала бухту с моря, так как обстрел из всех пушек, даже при беглом огне, мог превратить в решето любой дерзкий корабль.

Сразу за крепостью, что была по левому борту «Юстуса», начиналась просторная пристань, занимавшая весь этот берег. За пристанью располагалась широкая набережная, а на нее выходил крылечками тесный ряд высоких светлых домиков с остроконечными крышами – это были жилища богатых ганзейских купцов. Весь остальной берег бергенской бухты был занят посадом в тысячу домов, разных и по внешнему виду, и по достатку, и по назначению, – каменные и деревянные, новые и ветхие, лачуги рыбаков, цехи ремесленников, добротные жилища знатных бюргеров, таверны, гостиные дворы, склады, склады, склады… кое-где возвышались высокие шпили церквей. Весь городской посад был огорожен извитым деревянным частоколом.

Примечательно, что сами норвежцы называли этот свой город – Бьёргюн, а датчане и немцы и иной гостевой народ – Берген. Горы, окружавшие город, были высокие и покатые, покрытые скудной растительностью, пересеченные дорогами и тропами, обдуваемые всеми ветрами. И если бы не море, отрада глаз, и не город, прекрасный муравейник, то вид этой местности был бы достаточно уныл.

В Бергене «Юстус» выгрузил товары Большого Кнутсена, чем завершил исполнение договора с ним. Здесь же россияне продали всю соль; датчанам-перекупщикам выгодно сбыли китовый жир; купили у оружейников несколько ружей и пистолетов, ядра, свинец; завели многие полезные знакомства среди купцов Ганзы и Дании, и одному из них, датчанину Якобу Хансену, подрядились доставить восемьдесят бочек рыбы в Копенгаген. Все эти дела делались не скоро, а посему «Юстус» задержался в Бергене до весны.

За время, проведенное в этом большом норвежском городе, слышали кое-что из вестей российских. Некоторые из них были столь чудовищны, что казались скорее плодом больного воображения, чем правдой. Царские кромешники уже хватали людей прямо на улицах и в церквях, и далеко не тащили, часто убивали тут же – рассекали секирами и оставляли трупы у всех на виду – на площади, на дороге, на паперти – во устрашение дерзких и строптивых, во упреждение заговоров и измен! По указке царя-ирода не жалели опричники ни жен, ни детей; и головы младенцев летели на землю в таком же обилии, как и головы их отцов. Многие славные воеводы, многие разумные деятели, бывшие до этих пор гордостью царства, по наветам клеветников оказались осужденными на ад – и резали их, и жгли на сковородах и жаровнях, и перекручивали головы тесьмами, и дробили им кости; потом выставляли напоказ изуродованные тела и запрещали хоронить их. Было и так: чем славнее, тем мучительнее. Веселился вокруг государя сонм жестокосердных и кривоумных наветчиков, а государь, внимающий их бесовским песням, самолично вонзал нож в грудь очередному опальному боярину… А прошлым летом куролесил-чудил Иоанн, развлекался по-царски. Лучших московских жен, известных красавиц, отнял государь у мужей их и насиловал с любимцами своими, первыми кромешниками. Красивейших и добродетельнейших Иоанн отобрал себе, а остальных рассовал в походные постели опричников – и кружил с ними в окрестностях Москвы, услаждался забавами нехристей, и между забавами громил усадьбы оклеветанных бояр… Митрополита Филиппа, бывшего игумена Соловецкого, коего государь сам два года назад с превеликим терпением уговаривал на митрополию, теперь невзлюбил Иоанн, потому что Филипп, пастырь православных, не стал ему опорой в злодеяниях его, говорил ему правду об образе его и не давал царю благословения, когда царь искал его. Тогда не благословения стал искать государь, а, по своему обыкновению, – клеветы. И спешно оклеветал Филиппа игумен Паисий, преемник его, и от тех клевет осудили добродетельного и невиновного Филиппа на пожизненное заключение. Всенародно лишили его пастырского сана, унизили на алтаре и упрятали в тверской Отрочий монастырь. Так, возле московского государя не осталось ни одного честного человека, а сплошь были лиходеи…

Пугали эти вести не только россиян, но и всех иноземцев. Иван Месяц три дня молился за возлюбленного своего покровителя и отца – митрополита Филиппа, – хотя особенной набожностью никогда не отличался. Радовало его одно – что хоть жив остался Филипп. Месяц понимал – могло быть и хуже, ибо он на собственной голове испытал крутой нрав государя и знал, как Иоанн обходится с теми, кто осмеливается говорить против него.

Также заслуживает нашего внимания один разговор, который россияне слышали на бергенских торгах. Кичливый англичанин, споря с ганзейцем, в запале доказывал, что Англия как правила всеми морями и повсюду торговала, так и далее будет править и торговать. И хоть говорят умнейшие, что времена меняются, однако для Англии они не очень-то изменились, потому что у всякого англичанина голова на плечах, а не капуста, он из всего спешит извлечь выгоду, и пока каждый выбирает для себя кусок пирога получше, англичанин пододвигает к себе всю тарелку. На это ганзеец сказал, что времена меняются от равновесия к равновесию. Вот теперь, сказал, опять не стало в мире равновесия. И есть на то три причины. Христофор Колумб открыл новые богатые страны – оттого сместились торговые пути; Мартин Лютер выступил с новым учением – оттого сильно сократилось влияние Папы и церковников; да еще причина: зашевелилась Москва – российский царь, дальновидный и упрямый, Казань и Астрахань завоевал и тем возмутил все мусульманские царства, а особенно константинопольских турок, на западе же Иоанн вторгся в Ливонию, и этим испугал мир христианский… Что до Англии, заключил ганзеец, то она здесь не при чем; новое время куется в чужой кузнице, и англичанину с его неглупой головой еще только предстоит в ту кузницу пойти. А пока русский царь раздувает меха – до нового равновесия. Но англичанин никак не хотел сдаваться и сказал за свою страну следующее: велико искусство – сидеть на мешке с деньгами, однако всегда выглядеть как будто не при чем.


Христиан и Карл хорошо знали Андреса Кнутсена с детства и, несмотря на его бедность, лучшего жениха для Люсии и не желали бы. Однако у себя дома Христиан и Карл ничего не решали и никак не могли повлиять ни на замыслы, ни на действия своего отца. Единственное, что было в их возможностях, – так это пообещать Андресу передать записку для Люсии или же где-нибудь в темном месте настучать Шриттмайеру по ребрам. Христиан и Карл, добрые молодцы, искренне советовали Андресу не спешить в делах любви и не лезть на рожон. Они говорили, следует обождать год-другой – а там, быть может, не жена Шриттмайера, а сам Шриттмайер преставится, очень уж он стал желт – не иначе как готовится свернуть на свой последний путь. Братья Люсии, люди неглупые, вот еще с какой стороны обдумывали дело: любовь – любовью (оно, конечно, красиво и возвышенно и необыкновенно поэтично!), но, может, Андресу будет лучше смириться пока да согласиться с Большим Кнутсеном («у него и голова большая, и полна мозгов!») – пусть бы Люсия стала женой Шриттмайера, не померла бы от этого, напротив – еще больше бы нагуляла красоты; а вскорости овдовев, она могла бы наконец соединиться с милым ее сердцу Андресом. Шриттмайер говаривал, что у него не было наследников. Вот и нашлись бы достойные наследники… А? Каков расчет!… Но Андрее злился на братьев за такие слова. А они посмеивались и говорили, что пошутили, однако по глазам их было видно – за словами братьев стоит больше правды, чем скрывается за их смехом. Большой Кнутсен тоже был шутник и любил прикидывать намного вперед. Андрее негодовал… Но согласился с молодыми Кнутсенами в одном: стар и дряхл Шриттмайер и многообещающе пожелтел, – может, и впрямь недолго протянет. А других женихов Христиан и Карл обещали взять на себя. Прямодушный Андрее горячо благодарил братьев и сказал им, что пойдет пока с россиянами; а для Люсии он просил запомнить такие слова: «Я далеко ушел, чтобы близко вернуться. Твоя свеча осветит мне путь к тебе. Ты сама не заметишь, как пройдет время, и наши руки соединятся».