Одну за другой развязывая бечевки, майор вдруг кое-что понял. Ему вовсе незачем было присаживаться и проверять, что в свертке. Тем более, незачем было садиться именно сюда, на эту пыльную кучу, рискуя наделать шума или напороться пятой точкой на ржавый гвоздь. Вся штука была в том, что подсознательно он хотел, чтобы штабель развалился, чтобы жильцы снизу вызвали ментов; в конечном счете он хотел, чтобы запланированное на этот вечер мероприятие сорвалось — не по его злому умыслу, не по его вине, а в результате нелепой случайности.
Желание было глупое, идея дурацкая, неконструктивная, но чего хотеть от подсознания? Оно всегда пляшет под дудку инстинкта самосохранения, который подсказывает: если с угрозой не совладать, надо или бежать, или прятаться. Или, если бежать и прятаться некуда, униженно лизать сильному пятки. Вроде бы, все логично, но как быть, если лизания пяток сильному мало, и, невзирая на ваше усердие, он все равно твердо намерен вас уничтожить? Ну что скажешь, инстинкт? Нечего сказать, потому-то вы с подсознанием и чудите, выискивая какие-то дурацкие лазейки…
Экое я все-таки дерьмо, подумал майор Григорьев, снова натягивая перчатки. Перчатки пришлось снять, чтобы развязать узелки на бечевке, а теперь их следовало надеть, дабы не оставлять там, где не надо, отпечатки своих пальцев. Что он не так хорош, как хотелось бы, майор начал подозревать задолго до того, как стал майором, — классе, эдак, в десятом средней общеобразовательной школы, когда в присутствии девушки, за которой ухаживал, без малейшего сопротивления отдал каким-то гопникам все карманные деньги. Тогда он еще тешил себя иллюзией, что это мелкие, незаметные со стороны, а главное, временные недостатки, которые пройдут сами собой, а если не пройдут, их можно будет изжить путем работы над собой.
Это была ошибка, как и решение стать тем, кем он стал. Если работать над собой не получается, пусть надо мной поработают другие, — так, примерно, он рассуждал в ту пору. С кем-то другим это, возможно, и сработало бы, но не с ним. Механической, насильственной обработке поддаются только твердые материалы, а натура у Виктора Григорьева от природы была гибкая — пожалуй, даже чересчур гибкая. Не прилагая к тому ни малейших усилий, он выглядел таким, каким его хотели видеть; как вода, он принимал форму сосуда, в который его помещали, и уходил из-под давления, как все та же вода, которая, согласно школьному курсу физики, не поддается сжатию. Со временем он даже начал гордиться этим своим качеством, но сейчас, когда давление продолжало расти, а спасительной лазейки, через которую он мог бы просочиться, чтобы снова растечься бесформенной лужей, не было, обманывать себя уже не получалось. Жидкое дерьмо тоже процентов на восемьдесят состоит из воды. Но рано или поздно, так или иначе, вода уходит — просачивается в землю, испаряется, утекает через микроскопические отверстия фильтров очистных сооружений, — а то, что остается, судя по всему, и составляет основу его, майора ФСБ Григорьева, естества.
Брезентовый сверток не содержал в себе ничего особенного и неожиданного. Там лежала винтовка — самая обыкновенная, проверенная временем, уже успевшая порядком устареть и начавшая уступать место более современным образцам длинноствольная СВД с мощным телескопическим прицелом. Глушитель, из-за которого тонкий ствол казался еще длиннее, уже был установлен. Григорьев снял его и, придирчиво осмотрев, вернул на прежнее место. Затем проверил ударно-спусковой механизм, прицел и вообще все, что поддавалось проверке, вплоть до каждого патрона в магазине.
С виду винтовка была исправна и готова к бою — досылай патрон, целься и стреляй. Каверн в канале ствола майор не разглядел, а обнаружить прочие скрытые дефекты при беглом визуальном осмотре не представлялось возможным. Да их там наверняка и не было — просто не могло быть, потому что Лысому и Колючему нужен был конкретный результат, а не дурацкий розыгрыш и не подстава с участием абсолютно им не интересного майора ФСБ Григорьева. Поэтому винтовка заведомо была сто раз проверена и перепроверена, опробована и снова проверена, и только потом, когда сила и точность боя были признаны близкими к идеалу, принесена сюда и засунута в щель между штабелем старых досок и стенкой лифтовой шахты.
Снова завернув ее в брезент, майор нехотя поднялся и отряхнул испачканный пылью зад комбинезона. Ненужные больше бечевки остались валяться на покрытом слоем керамзитовой крошки, мелкого мусора, пыли и голубиного помета полу. Держа под мышкой сверток со свободно свисающими концами незакрепленной ткани, привычно пригнув голову, майор направился к выходу на крышу. Время дарованной ему отсрочки неумолимо истекало; он по-прежнему покорно следовал инструкции, а инструкция требовала его присутствия там, наверху.
Поднявшись по ступенькам короткой лестницы, он толкнул обитую оцинкованной жестью дверь и очутился под открытым небом, на покрытой бугристым от многочисленных ремонтов, испещренном полосами и пятнами размякшего на солнце битума рубероидом плоской крыше. Солнце уже садилось, ущелья улиц и колодцы дворов затопили сиреневые сумерки, но отсюда, с высоты, отливающий красной медью солнечный диск все еще был виден целиком, во всей свой блистающей, ослепительной в прямом смысле этого слова красе.
Пригибаясь, как под обстрелом, чтобы не маячить над парапетом, майор двинулся через лес проволочных растяжек, оголовков вентиляционных шахт, спутниковых тарелок и телевизионных антенн к огневой позиции, которая, как и обещал Лысый, была помечена заметным издалека пятном зеленой краски на светло-сером бетоне парапета.
«Примерно десять градусов вправо от метки, — говорил Колючий, — там, где деревья пониже, будет железная крыша. На крыше слуховое окно, рядом с ним голубятня — такая, знаешь, квадратная будка из досок и проволочной сетки, если ты вдруг не в курсе. Каждый день в девятнадцать часов плюс-минус пять минут он выбирается на крышу покормить голубей. Чудит мужик! Солидный человек, немолодой уже, при чинах и регалиях, а до сих пор, как пацан, с голубями возится…» — «Может себе позволить», — заметил Лысый. «И то верно, — вздохнув, согласился Колючий и деловито закончил: — В общем, там его и вали. Сразу, как возьмешь на мушку. И — ходу».
Железная, покрытая свежей алюминиевой краской четырехскатная крыша виднелась над зелеными макушками деревьев раскинувшегося напротив, через шоссе, лесопарка. До нее было метров сто — сто двадцать. На крыше, слева от слухового окна, действительно виднелось нелепое сооружение прямоугольных очертаний — надо полагать, та самая голубятня, потому что ничем иным эта взгроможденная на верхотуру куча хлама быть просто не могла. Сняв с винтовки прицел и поглядев в него, как в подзорную трубу, Григорьев убедился, что ошибки нет: это действительно была голубятня, внутри которой сидели на насестах, плескались в мелких жестяных корытцах и клевали с пола какой-то корм с полсотни голубей. От слухового окна к голубятне вело что-то вроде помоста из потемневших от старости досок. Глядя на это сооружение, тридцатипятилетний майор усомнился в своей способности спокойно, как по бульвару, прогуляться по этой проложенной на десятиметровой высоте козьей тропке. А между тем, по ней ежедневно прогуливался куда более пожилой и солидный человек внушительной комплекции, каковую комплекцию, к слову, еще надо было пропихнуть через узкое слуховое окно — сначала туда, а потом обратно. Вот уж, действительно, охота пуще неволи!