Какая была легкая грусть-тоска! Вот времечко — ананас! Молод был, горяч, в сражениях никогда последним не был, рвался в бой. Верил, война все спишет. Нарублюсь вволю, наработаюсь пикой, поднакоплю деньжат — заживу, как Бог на душу положит. Буду делать все, что заблагорассудится. Соскучусь по Цветку, отыщу её и ребенка, решу с этой стервой, донной Франциской жить — пожалуйста! Интересно было взглянуть на мальчонку — я почему-то до сих пор уверен, что у нас мальчонка. Каков он? Смуглый, наверное, весь в мать, но ведь и беленькое в нем должно же что-то быть? К рассвету решил — замирим страну, продам, к дьяволу, эту донну Франциску. Охотники на неё найдутся. Как же, жена самого Мотекусумы! Разыщу Шочитл — имя обязательно выучу получу землицу, приобрету инвентарь, местных ребят, и заживем мы на всем готовом. В Испанию не вернусь. Ну её, эту Испанию!.. Что там, медом намазано? Какая я родня Веласкесам? Седьмая вода на киселе. Здесь вроде бы уже привык. В Мехико хорошо, здесь кактусы, маиса навалом. Проживем!..
Несколько дней мы осторожно, в утренние и вечерние часы, продвигались к Семпоале. Послы — патер Ольмедо, Андрес де Дуэро, секретарь Веласкеса, прибывший вместе с Нарваэсом, старый друг дона Эрнандо, — так и сновали из лагеря в лагерь, пока не стало окончательно ясно, что среди подчиненных Нарваэса совсем немного таких, которые желали бы драться с нами не на жизнь, а на смерть. Более того, наши посланцы сумели так повести дело, что дон Панфило с целью устрашить Кортеса, решил устроить парад, во время которого все его боевые средства были точно подсчитаны.
Наконец мы разбили лагерь в часе ходьбы от города. Разделял нас какой-то ручей. К вечеру стало известно, что Нарваэс формально объявил нам войну.
Старик Берналь, не в силах избавиться от волнующих, нагоняющих бессонницу дум, поднялся зажег свечу, сел за стол. Потом не выдержал, обмакнул перо в чернильницу, принялся корябать.
«…это мы узнали от одного дезертира, вернее, посыльного Дуэро, который сговорился с Кортесом извещать его таким образом о всех планах дона Панфило. Оказалось, что Нарваэс вывел свое войско из лагеря и занял укрепленный лагерь в предместье. Однако ближе к ночи хлынул такой ливень, что этот полководец и все его люди, непривычные к таким передрягам, скоро потеряли весь свой пыл. Порешили вернуться в город, выдвинув по направлению к ручью, откуда нас ждали, сорок человек конницы для наблюдения за дорогами.
Мы же расставили надежную охрану, отдохнули немного, Потом Кортес, сидя на коне, держал перед нами речь — сильную и длинную. Его всегда было приятно послушать, а в ту ночь особенно. В который раз он напомнил, что речь идет о жизни или смерти. Нам отступать некуда. Кончить свои дни на виселице? Это после стольких мук?.. Чего мы только не претерпели — голод, холод, постоянное недосыпание, отчаянные битвы. «И вот точно бешеный пес, бросается на нас какой-то Панфило Нарваэс, называет нас изменниками и злодеями, бунтует индейцев и самого Мотекусуму, осмеливается заключать в оковы аудитора нашего короля, наконец объявляет нам войну, словно неверным маврам! Ранее мы только защищались, теперь мы должны наступать, иначе Нарваэс и нас самих, и наше дело ошельмует. Если не одолеем его, мы быстро, на основании его слов, из верных слуг и славных покорителей превратимся в грабителей и опустошителей. Теперь нам надо защитить не только нашу жизнь, но и нашу честь! Будем же единодушны, крепки и нерушимы!»
Старик не выдержал, выпустил перо из рук, вытер выступившие слезы. В тот час Кортес произнес слова, запомнившиеся на всю жизнь:
«На войне мудрость и осмотрительность значат не менее, нежели самая буйная доблесть».
План, в общем, был прост и бесхитростен — прежде всего следовало захватить пушки, потом броситься на штурм главного храма, на высотах которого разместился сам Нарваэс. Сандовалю как приставу Веракруса было приказано арестовать его. Тому, кто первым пробьется к Нарваэсу и попытается схватить его Кортес обещал три тысячи песо, второму — две тысячи, третьему — тысячу. Лозунгом нам служил призыв: «Espiritu santo!». [47]
…Который раз мне приходит на ум — почему Кортес в ту ночь ни разу не обмолвился о связях и дружбе, установившимися со многими из войска Нарваэса? Думаю, что в этом особенно ярко сказался талант полководца: обстоятельства требовали всей нашей храбрости, и он не хотел нас охлаждать посторонними надеждами.
Мы отчаянно сражались в ту ночь. Сразу, как только забили барабаны, заиграли пищалки, мы выступили вперед. Никогда не забуду, как переправлялись через ручей, раздувшийся от дождей — ни зги не видно, ноги то и дело обрываются, тяжелая ноша мешает и тянет в воду. Но раздумывать некогда. С величайшей резвостью бросились мы на пушки — враг успел выстрелить только из четырех орудий. Три ядра просвистели над головами, четвертое, увы, угодило в цель и уложило трех наших товарищей.
Не менее удачлив оказался Сандоваль. Скоро он загнал Панфило Нарваэса на вершину пирамиды, там кто-то нанес ему страшный удар пикой в лицо, выколол глаз. Тот сдался.
К утру все было кончено. В конце концов Ордас и Олид склонили к сдаче и сорок человек конницы, которых в тот момент не было в городе. Разоружив весь корпус Нарваэса, Кортес отрядил Франциско де Лугу к берегу, где стоял флот, чтобы тот привел его к покорности и проследил, чтобы ни один корабль не снялся с якоря и не вышел в море, держа курс на Кубу.
Так и случилось. Капитаны и кормчие с большой охотой присягнули на верность Кортесу. До них уже дошли слухи о небывалых победах дона Эрнандо. Особенно убедительными доводами были богатые подарки, которые раздал Луга. К своему удивлению он узнал, что моряки до сих пор за всю службу не получили от Нарваэса и медного грошика.
Однако радость моих товарищей была недолгой. Вечером следующего дня Кортес велел освободить наших прежних противников, как офицеров, так и солдат за исключением Нарваэса и Сальватьерро, которого во время штурма прохватила медвежья болезнь. Как он с таким слабым желудком собирался отрезать уши дону Эрнандо, ума не приложу! Но вернемся к пленным. Подобное милосердие ещё куда ни шло, если бы капитан-генерал не приказал вернуть им все снаряжение, взятое в бою. Недовольство было немалое, ведь многие из наших уже успели обзавестись за их счет — кто лошадкой, кто отличным клинком, кто доспехами или иной ценной вещью и никому не было охоты расставаться с этим. Мы указывали капитан-генералу, что это законная добыча, ведь Нарваэс формально объявил нам войну. Но Кортес остался непреклонным. Скрепя сердце мы вынуждены были повиноваться. Мне пришлось расстаться с конем при полном снаряжении, с двумя шпагами, тремя кинжалами и прекрасным щитом…
Против подобного решения выступил также Алонсо де Авила, заслуженный вояка, никогда не скрывавший свое мнение. Вместе с патером Ольмедо они серьезно возражали против подобной меры. Они указывали, что напрасно дон Эрнандо разыгрывает из себя Александра Македонского, который, как известно, после побед честь и добычу отдавал побежденным, а не своим соратникам. Ведь и на сей раз все подарки и подношения индейцев, прибывших поздравить нас с победой, были распределены не между нашими офицерами, а между командирским составом Нарваэса. Это не дело, это раздражает, ибо такие поступки припахивают черной неблагодарностью.