Два дня суда прошли, как в тумане. Щербатов стоял на своем — Константина Мещерского убил из-за личной неприязни. Вопрос о принадлежности князя Мещерского к террористической организации «Освобождение» даже не поднимался — у следствия не было прямых доказательств, кроме косвенных. А их, как известно, суду не предъявишь. Никто из Мещерских на заседание суда не пришел и тому, как было объявлено, имелись веские причины — князь и княгиня после похорон сына находились в очень тяжелом состоянии.
Петра Щербатова приговорили к пятнадцати годам каторги.
Когда его начал стричь тюремный парикмахер и первый пучок волос упал ему на колени, Петр с удивлением увидел абсолютно седую прядь. Усмехнулся и смахнул ее с коленей.
Перед самой отправкой по этапу его выкрикнул из общей камеры надзиратель и темным длинным коридором повел в тюремную канцелярию. Толкнул одну из дверей, пропуская Петра в небольшую комнату, закрыл ее за ним и остался снаружи.
В комнате сидел за столом, заляпанном чернилами, полковник Нестеров и курил длинную запашистую папиросу, задумчиво стряхивая пепел на пол. Он молча показал Петру на стул, и тот, присаживаясь, удивленно понюхал воздух — над столом явственно витал запах винного перегара.
— Потрудитесь запомнить, господин Щербатов, — медленно заговорил Нестеров, старательно выговаривая слова. — Это так называемое «Освобождение» приговорило вас к смерти. Думаю, что на этапе они подкупят кого-нибудь и утром вы не проснетесь. Либо вас удавят, либо воткнут меж ребер сапожный нож. А приговорили они вас за то, что сорвали покушение на Любомудрова. Ваше упрямство я сломать не мог, доказательств у меня нет, кроме сообщений агента, так что невольно могу стать соучастником будущего убийства. Но я вам не судья. Единственное, что могу, — постараюсь накрыть это «Освобождение» до того, как вас зарежут. На прощание ничего не хотите сказать?
— Нет.
— Воля ваша. Останьтесь здесь.
Нестеров тяжело поднялся и, соря пеплом, вышел. Что-то неразборчиво сказал надзирателю. Тот громыхнул хриплым басом:
— Слушаюсь, одна минута…
И тут дверь стремительно распахнулась и осторожно, придерживаясь за косяк рукой в черной перчатке, перешагнула через низкий порожек Татьяна. Щербатов вскочил со стула, протянул руки, чтобы поддержать ее, но не успел — Татьяна медленно, словно у нее подламывались ноги, опустилась перед ним на колени:
— Умоляю, простите меня, простите, ради Бога… Это все из-за меня, я знаю…
— Я люблю тебя, Танечка, люблю…
Упала шляпка с черной вуалью, вспыхнули, рассыпаясь, огнистые волосы, и Петр, закрыв ими лицо, судорожно всхлипнул.
Они замерли, прощаясь, понимая, что прощаются навсегда, и не желали даже на слова тратить последнюю минуту, отведенную им судьбой.
— На выход! — громыхнул надзиратель и распахнул дверь.
Петр поднял Татьяну с коленей, отстранил ее от себя и первым вышел из комнаты.
Через полгода после суда скончался старый князь, княгиня пережила его только на два месяца. А еще через год Татьяна Мещерская приняла постриг и ушла в монастырь, завещав этому монастырю все движимое и недвижимое имущество, доставшееся ей по наследству.
Но об этом Петр узнал уже в другом месте и в другой, наступившей для него жизни.
Небольшой костер скудно озарял верхушки елей и поляну, по краю которой теснились густые, причудливые тени. Невидимая пичуга никак не могла угомониться на ночь и все высвистывала и высвистывала свою неугомонную песню, перелетая с ветки на ветку. Петр лежал у костра, шевелил палочкой угли, иногда поглядывал на Хайновского, привязанного к колесу телеги, и тот всякий раз судорожно подтягивал под себя ноги, дергая большим грязным пальцем.
Ближе к полуночи уже на затухающий костер вышел бродяга с ружьем под мышкой и с холщовой сумкой через плечо. Зорко огляделся и, опустив ружье, присел рядом с Петром, первым делом спросил:
— Пожрать нету?
Петр молча подвинул ему тощий мешок, и бродяга нетерпеливо стал разматывать кожаные завязки. Вытащил краюху хлеба и, не разламывая ее, сунул в рот, словно хотел запихать целиком. Чавкал, урчал и не успокоился, пока не подобрал осторожно губами последние крошки с ладоней. Икнул и опрокинулся на спину. Полежав, снова спросил:
— А больше пожрать нету?
— Жрать завтра будем, а сегодня придется поголодать. Ростбиф я не успел в мешок положить.
— Чего? — не понял бродяга.
— Да это я так, про себя. Спи пока, утром выезжаем.
Бродяга сыто и довольно потянулся, как кот на солнышке, затем упруго встал, вытащил из костра головешку, помахал ей, чтобы она разгорелась поярче, и, подняв над головой, подошел к телеге, разглядывая Хайновского.
— Из-за этого добра и столько шума?! — плюнул под ноги и бросил головешку в костер. Искры тучей метнулись вверх и погасли. — И куда мы его повезем?
— К Дюжеву, к Тихону Трофимычу. Хайновский, для вас сообщаю — завтра вы увидите купца Дюжева. А после этого мы поедем в Каинск. Что же вы не радуетесь, Хайновский? Весь ваш дьявольский план почти полностью осуществился — с этапа сбежали, Дюжева увидите, в Каинск прибудете. Правда, как добраться до Владивостока, как сесть на корабль и отбыть в Лондон — это, увы, уже не в моей власти.
— Кто вы? Назовитесь хотя бы, — хрипло отозвался Хайновский.
— Куда нам торопиться? Время придет — назовусь. Давайте спать.
— И то дело, — зевнул бродяга, — поспать, оно никогда не мешает. А завтра — к Дюжеву, вот уж пожру от пуза.
Ни с того, ни с сего Тихон Трофимович Дюжев загулял.
Взбрыкнул, как уросливый жеребец, которому шлея под хвост угодила, и — выпрягся.
Заперся в спаленке, второй день из нее не показывался, а входить в нее никому, кроме Васьки, не дозволял. Васька от расспросов Вахрамеева и Степановны отмахивался, скалился в дурацкой улыбке и лишь иногда, когда они его совсем шибко допекали, отвечал: «Не вашего ума дело!» Сам же пулей летал сверху вниз и обратно, спуская грязную посуду и поднимая вино с закусками.
По спаленке — будто конский табун прокатился. Только стены да пол остались неперевернутыми. Окно — настежь, стекла — выхлестнуты, а сам Дюжев сидел в исподнем на подоконнике, щурил красные от гульбы глаза и шептал, с задыхом выталкивая из себя, песенные слова: «Д-было двенадцать разбойников, д-жил Кудеяр-атаман, д-много разбойники пролили д-крови честных христиан…» Васька мостился у порога на табуретке, готовый сорваться в любой миг и выполнить приказание. Но Дюжев ничего не приказывал. «Д-много разбойники пролили д-крови честных христиан…» — закрыл глаза, уронил тяжелую кудлатую голову, и две крупные слезы капнули на белую штанину.
С улицы наносило застоялой духотой жаркого дня. От пригона, где под навесом пережидали жару коровы, пахло парным молоком. Тишь и благодать царствовали над разомлевшей, осоловелой от зноя Огневой Заимкой. Лишь на бугре, не зная устали, стучали топоры плотников, но и этот звук доходил мягким, заглушенным.